Людмила Сараскина. «Не стоит рифмовать профессию и конфессию»
Людмила Сараскина
«Не стоит рифмовать профессию и конфессию»
URL: http://www.nsad.ru/articles/lyudmila-saraskina-ne-stoit-rifmovat-professiyu-i-konfessiyu)
О чем ни говоришь с Людмилой Сараскиной, разговор все время сворачивает на Достоевского и Солженицына. Это и понятно: они для Сараскиной скорее собеседники и помощники, чем просто «персонажи». Она, по ее слову о Солженицыне, «напитана» Достоевским. Оттого, идет ли речь о политике, вере или телесериалах, все это осмысляется в достоевских категориях.
Людмила Ивановна Сараскина родилась в городе Лиепая в офицерской семье. Окончила филологический факультет Кировоградского пединститута. Печатается с 1973 года. Доктор филологических наук (2003). Работает в Государственном институте искусствознания. Автор множества работ о Достоевском и его «спутниках», в том числе биографии писателя, вышедшей в 2011 году в серии ЖЗЛ. Лауреат премии «Большая книга» (2008) за изданную в той же серии биографию Александра Солженицына.
Могу заниматься только тем, что люблю
— Недавно один хороший историк литературы сказал, что никогда не будет заниматься теми произведениями, которые любит. Ваш случай иной: вы занимаетесь по преимуществу теми авторами, с которыми как читатель и человек ощущаете родство. Как вы выходите из этих ножниц между исследовательским интересом и читательской любовью?
— Я действительно хочу и могу заниматься только тем, что люблю. Так случилось, что Достоевского я открыла для себя в 20 лет. В детстве я жила на Украине, Достоевского там в школе не изучали, и вообще имя это было не на слуху. Но в институте на втором курсе филфака нужно было писать курсовую, и мой научный руководитель предложил мне сравнить «Асю» Тургенева и «Неточку Незванову». И я как отличница стала читать всего Достоевского подряд, по десятитомнику 1956 года. Чтение повергло меня в состояние невыразимого счастья: я поняла, что нашла своих — как, бывает, шел-шел по лесу, блукал, искал и наконец вышел к своим. Так и тут: герои Достоевского — это мои люди, мне с ними хорошо, нестрашно, можно дышать и не чувствовать одиночества, оставленности и забытости.
— А как вообще у вас появилось желание стать филологом? Ведь вы, насколько я знаю, росли не в гуманитарной среде.
— Хотя мои родители не были гуманитариями, они были запойными читателями книг, очень разных. Еще в дошкольные годы они устроили мне абонемент в городскую библиотеку, чтобы я брала книги для них. Так я была допущена к книжным полкам и могла брать неограниченное число книг — любых. Наученная читать в четыре года, я читала без разбора и без контроля, что оказалось огромной удачей. И конечно, меня тянуло к «взрослым» книгам. Запойное, «улетное» чтение на многие годы стало моим основным занятием, к тому же в семье очень долго не было телевизора, а новые фильмы в наш Кировоград с его двумя кинотеатрами привозили всего два раза в месяц. Я и стала филологом, потому что хотела иметь дело только с книгами, порой даже больше, чем с людьми. Филология научила не только качественно читать книги, но и писать о них, об их истории, об их авторах, стать «писателем о писателях», как называют литераторов вроде меня.
— Ваша книга о Солженицыне вызвала ряд критических отзывов, от крайне раздраженных до более академических. Вас обвиняли в том, что между вами и вашим героем нет дистанции, вы смотрите на мир его глазами. Вы согласны с такой оценкой, у вас не было потребности спорить с ним, не соглашаться?
— У меня часто возникало ощущение полемики с Солженицыным. Но, слава Богу, книга писалась еще при его жизни, и у меня была возможность эти спорные моменты выяснить лично с ним. Например, Солженицын, изгнанный из СССР, не захотел жить в Норвегии, куда его звали, полагая, что Норвегия будет первым объектом нападения со стороны коммунистического соседа, когда начнется его экспансия на Запад. Мне подобные опасения казались странными, надуманными. Таких эпизодов было довольно много, мы их обсуждали, и в большинстве случаев я в конце концов понимала, что прав все-таки он.
Книга вообще родилась отчасти случайно. Мы познакомились с Солженицыным в 1995 году, позже я стала участвовать в делах его премии. И лет пять я просто присматривалась, не собираясь ничего писать. А потом завела в компьютере файл, который назвала «Летопись жизни и творчества», — для себя, просто потому, что далеко не все знала о нем и понимала. И оказалось, что там масса несовместимого. Например, смерть его отца одни относят к 1918 году, другие к 1919-му. Одни пишут, Солженицын был только в тылу, другие перечисляют его награды за фронтовые подвиги. То есть это оказался своего рода детектив, надо было понять, почему столько несуразностей, несовпадений, где здесь простые ошибки и недоразумения, а где напраслина и клевета.
И только когда у меня внутри все это как-то сложилось, я призналась Александру Исаевичу, что занялась его биографией и нашла в работах о нем много всяких нестыковок. На что он мне сказал: «На меня врут, как на мертвого». И эта фраза во мне выстрелила: «Как это так, вы же живы, надо это опровергать!» Я решила, что должна разгрести это кошмарное количество вранья. Люди за малейшую чепуху в суды подают, эстрадные певицы бесконечно судятся с продюсерами. А тут на человека столько налгано — и он все это терпит. Надо защитить — вот была моя основная мотивация. Я раздобыла документы из ташкентского онкологического центра — а ведь писали, что он не болел раком, что это литературный прием. Нашла наградные документы из Наркомата обороны 1944 года. Но было не очень понятно, для чего я это собираю, потому что Александр Исаевич говорил, что не хочет прижизненной биографии ни в коем случае: «Это не в русской традиции».
И вдруг в 2005 году Солженицыну позвонили из издательства «Молодая гвардия», сказали, что у них теперь выходит новая подсерия «Жизнь замечательных людей. Биография продолжается» и запланирована книга о нем. Он категорически отказался, но ему объяснили, что книга в любом случае выйдет, и если он отказывается от сотрудничества, то издательство будет само искать автора. И тогда он назвал меня. А у меня к тому моменту, что называется, «с собою было». За те полтора года, что мне дали на написание книги, я бы ни за что не справилась, если б у меня уже не было 600 компьютерных страниц «Летописи».
Сейчас торопливое время
— Солженицын часто воспринимается как завершитель классической традиции, «последний из рода». Такой взгляд справедлив или же Солженицын стоит у истоков какой-то новой литературной эпохи?
— Существует огромное количество интервью западных журналистов, историков, философов с Солженицыным. И почти все они спрашивали его, от кого он идет как писатель, сами же предлагая два имени: Толстой и Достоевский. В этом что-то есть, назвать такой подход несправедливым я не могу.
Что же касается Солженицына как зачинателя какой-то новой линии, то здесь все сложнее. Я не вижу сейчас писателей, которые были бы способны так не торопиться. К моменту выхода «Ивана Денисовича» Солженицын писал уже почти 30 лет, с детства. Но когда Твардовский начал его расспрашивать, что еще у него есть, он отвечал очень уклончиво, и потом так и не дал ему прочесть «Архипелаг ГУЛАГ», хотя тот был закончен за три года до смерти Твардовского. И когда его позвали на прием к секретарю ЦК Демичеву и тот спросил, долго ли он писал «Ивана Денисовича», Солженицын не мог признаться, что написал его за 45 дней, потому что тогда станет ясно, что у него должны быть пуды написанного в столе. Поэтому он ответил, что пишет долго, по многу раз все перечеркивает, сжигает, и Демичев такой метод работы очень одобрил. Кто сейчас способен потратить на написание истории революции 50 лет жизни, сидеть годами в архивах? Чтобы быть последователем или учеником Солженицына, нужны колоссальный труд, усердие, неспешность и неколебимая уверенность в необходимости того, что ты делаешь. А у нас сейчас многие писатели пишут под премиальный сезон, их романы — это зачастую большие рассказы, названные романами, чтобы можно было выдвинуться, например, на «Букера». Сейчас торопливое время, и писателя, ставящего перед собой какие-то грандиозные задачи, что-то не видно.
— Когда вы общались с Солженицыным, у вас не возникало ощущения, что это человек иной эпохи, который должен был родиться на несколько десятилетий раньше, жить рядом с тем же Толстым?
— Мы познакомились в тот момент, когда только что прошел неудачный новогодний штурм Грозного, и мы сразу же заговорили об этом. И по тому, как горячо он реагировал на происходящее, как был взволнован, я сразу ощутила, что это мой современник. И поэтому не возникло никакой внутренней преграды от того, что ты общаешься с человеком совершенно иного масштаба, до которого тебе как до неба.
Потом Александр Исаевич пригласил меня в жюри премии, и еще четыре года он приходил на наши заседания. Мы так спорили — все члены жюри, не было никакого давления, ему возражали, он соглашался, не соглашался, иногда мы настаивали на своем… У меня было ощущение, что это человек, который жил гораздо дольше, чем я, и гораздо глубже, интенсивнее, но я постоянно чувствовала, что это мой современник.
— Солженицын, как правило, считается наследником скорее Толстого, чем Достоевского. Вам как «достоевскофилу» это не было обидно?
— «Войну и мир» Солженицын прочитал в 10–11 лет и задумал написать историю революции, ориентируясь на Толстого. То есть из творческого опыта Толстого он понял, что можно писать эпопейного размаха вещь про относительно недавние события. Но Толстой для него был важен скорее как жанр, как прием.
А Достоевского он до определенного момента вообще не воспринимал. Он ведь был в молодости идеалист-ленинец, ему казалось, что правильное мировоззрение уже найдено, считал это большим счастьем своего поколения. И так он прожил до 1946 года, до Бутырской тюрьмы, где встретил оппонентов, гораздо более подкованных, чем он сам. И только когда Солженицын в спорах с ними растерял все свои коммунистические аргументы, он смог начать по-настоящему читать Достоевского. В его произведениях огромное количество отсылок к Достоевскому, он восхищался его прозорливостью, тем, как далеко тот видел и чувствовал. Я думаю, Достоевским он пронизан больше и глубже, чем Толстым.
Когда вышла экранизация «Идиота», мы с еще одним членом жюри, Валентином Непомнящим, позвонили Александру Исаевичу и сказали, что это оправдание существования сегодняшнего кинематографа и мы обязаны этот фильм отметить. Ему достали кассеты, он посмотрел три серии подряд и сказал: «Я ваш». При жизни Солженицына было принято, что он после голосования звонил лауреату, чтобы тот узнал о награждении не из прессы, а от него самого. Александр Исаевич позвонил Евгению Миронову, сообщил ему о решении жюри, а потом положил трубку и сказал: «Он сейчас говорил со мной голосом князя Мышкина». Миронов признавался, что ему было трудно выйти из образа и в тот момент говорил еще голосом своего героя…
Александр Исаевич был Достоевским напитан, и это тоже очень меня с ним роднило.
Вера не может быть научным методом
— В советское время Достоевский был «товаром для немногих», занимающиеся им образовывали, по сути, кружок единомышленников. Вам не обидно, что эта кружковость закончилась, что ушло ауканье Достоевским, опознавание через Достоевского своих, что он попал в «свободный доступ»?
— С одной стороны, конечно, слава Богу, что о Достоевском можно свободно говорить. Когда я принесла статью «Хромоножка в “Бесах” Достоевского» в «Вопросы литературы» — это был 1983 год, — мне сказали: «У нас на Достоевского лимит одна статья в год, и эта одна статья уже напечатана». Замечательно, что подобных «лимитов» больше нет, что Достоевский в центре внимания, что выходит несколько посвященных ему специализированных альманахов.
Но есть, конечно, профанные уровни. Есть литературоведы-любители, которые очень любят символику чисел, символику цвета, ищут тайны, шифры, читают слова наоборот, фантастическим образом расшифровывают заглавия, имена персонажей (всем, видимо, не дает покоя «Код Да Винчи»). А сколько пушкинистики такой, сколько всего накручено вокруг Ахматовой! От этого никуда не деться, это накладные расходы, налог на тему.
— Больше ста лет ведутся споры о православии Достоевского, его еретичности или, наоборот, ортодоксальности. Как вы смотрите на эту проблему?
— Это та тема, о которой нужно говорить очень серьезно и подробно. Было время, когда Достоевский был фактически запрещен: примерно с 1930-х по 1950-е годы. Потом его частично реабилитировали, о нем стало можно говорить, как бы прощая ему его религиозность: «несмотря на свое православие он обличал бесов крупного капитала, защищал униженных и оскорбленных» и т. д. И вот религия вошла в тренд, стала разрешена и поощряема, и вдруг литературоведческие массы бросились на каждой странице Достоевского выискивать евангельские смыслы, параллели, аллюзии и т. д. Если героиня говорит: «У меня адски болит голова», то в этом «адски» тут же обнаруживают инфернальность.
Известен знаменитый «символ веры» Достоевского: «Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». И вот в нашем так называемом религиозном литературоведении начинаются спекуляции, что эта формула родилась у Достоевского, когда он еще как следует не воцерковился, и другие передергивания. Очень популярна линия Константина Леонтьева, который даже в «Братьях Карамазовых» нашел неправильное, «розовое», то есть уютное, комфортное православие. Леонтьев обвинял Достоевского в том, что его герои, например Сонечка Мармеладова, молебнов не заказывают, свечек перед иконами не ставят и вообще ведут себя как невоцерковленные люди. И этот минимум воцерковленности персонажей до сих пор сильно уязвляет некоторых наших литературоведов.
Романы Достоевского и сразу по выходе принимались православной общественностью с некоторым скепсисом. Образ Зосимы в «Братьях Карамазовых» многим казался «неправильным»: не так себя ведет, не те проповеди произносит. А Зосима для Достоевского — это его мечта об идеальном христианине. Мне всегда хотелось посмотреть на религиозность Достоевского с точки зрения его самого: как он с собой боролся, преодолевал себя, менялся. Православие Достоевского — это ведь не статика, а процесс.
— Зачастую возникает впечатление, что в современном «православном литературоведении» «налог на метод», если воспользоваться вашим выражением, существенно превышает то ценное, что в нем есть. Это болезнь роста или так будет и дальше?
— Я надеюсь, что эта мода, как всякая мода, приходит и уходит. Само словосочетание «религиозное литературоведение» настораживает. Вера — это то, что входит в состав твоей души, но она не может быть научным методом. Литературовед должен быть религиозно образован, чтобы понимать те смыслы, которые заложены в тексте. Если Иван Карамазов говорит: «Сторож я, что ли, моему брату Дмитрию?», литературовед должен уметь считать библейскую цитату, без этого он ничего не поймет.
Но меня задевает, что в нынешних исследованиях о Достоевском очень мало интереса к социальному, мало культурно-исторических работ. Достоевский ведь говорил, что его заботит жизнь девяти десятых, у него было такое народолюбское ощущение — сейчас все это ушло куда-то на задний план. Как мне недавно смешно заметили в одном месте: «Ну вы нам еще расскажите об униженных и оскорбленных» — как будто это что-то совсем постыдное. А уж о революционизме, о левизне молодого Достоевского и вовсе неприлично упоминать…
Если человек ставит себе задачу доказать, что у Достоевского очень-очень много евангельских цитат, он это легко докажет. Но что из этого? У него множество цитат и из Пушкина, и из газетных материалов. Если поставить себе задачей доказать, что Достоевский весь вышел из Диккенса, и искать, искать, искать, то много чего найдешь — но все равно это будет подгонка под заранее известный ответ: Достоевский — христианский писатель, и это роднит его в том числе и с Диккенсом.
Не стоит слишком прямолинейно рифмовать профессию и конфессию: конфессия еще не гарантия профессиональной состоятельности. Утверждение «Я православный, поэтому имею преимущество перед всеми остальными», увы, далеко не всегда подтверждается практикой.