Валентин Курбатов, Василий Белов, Ричард Темпест, Сергей Мирошниченко, Ольга Седакова. Солженицын и будущее. Мнения тех, кому он был близок
Солженицын и будущее
Мнения тех, кому он был близок
Валентин Курбатов,
писатель, литературный критик,
литературовед,
член Союза писателей России
Он еще впереди
За горячностью, с которой мы говорим о Солженицыне, чувствуется скрытая растерянность. Мы все никак не найдем ему определенного ясного места. Будто и «западники», и «славянофилы», давно не зовущиеся так, норовят прописать его по своему «ведомству» и никак не умеют — не помещается. Вот и ходим вокруг, смущаемся, торжественно возглашаем: «пророк». А чего пророк — гибели? воскресения?
Я вот тоже было сказал — «свидетель», разумея свидетеля на Страшном суде при Втором пришествии Господнем. И тут, конечно, первый и лучший из Господних свидетелей за Россию — Александр Исаевич. А все-таки нет, не то это слово, не вмещает оно всего. Александр Исаевич — обвинитель и обвиняемый, карающий и потерпевший, любящий и негодующий, прокурор и защитник.
Вот уж кто не был из ненавистных Господу «теплохладных». Весь — пламень. Каждую минуту на пределе.
Когда-то меня поразил Пазолини в «Евангелии от Матфея». Его Христос идет сквозь времена года и страны, «варшавянки» и «марсельезы» (так запомнилось), и монолог его непрерывен. Он говорит стремительно и властно, торопится выговорить Себя миру — обвинить, оправдать, благословить, назвать путь, истину и жизнь. Не дать миру уклониться («да никогда усну в смерть»), поставить перед ним зеркало, чтобы он отшатнулся и очистился.
Огромное наследие Александра Исаевича — та же неостановимая речь ужаса и благословения, изумления злу человека и его светоносности. Никакие привычные наши меры тут не работают, и никакие классификации не удерживают этого потока: всякая плотина — прахом! Слишком была неподъемна история ушедшего века. А мы все пытались освоить небывалую реальность ХХ века прежними (чуть новее, чуть старее) формами и методами. А тут было что-то вне ряда. То есть и «рядное» было, и оно прекрасно понято, пережито и названо лучшей советской литературой: Шолоховым и Твардовским, Платоновым и Булгаковым, русскими «лейтенантами» — Бондаревым, Быковым, Кондратьевым, Воробьевым и русскими «рядовыми» — Астафьевым, Носовым, великой деревенской школой. А вот общее, историческое, всемирное, Божье, именно увиденное из Господнего мира, казалось не по чину. Да и глаз у нас не было — на Божье-то.
Но Бог помнит о человеке лучше, чем он сам о себе; Он избирает Солженицына еще в юношах для этого свидетельства и проводит всеми кругами истории — принятия, отвержения, страдания, изгнания, победного возвращения и славы, чтобы человек устоял и назвал увиденное просто, ясно, спокойно и навсегда.
Теперь наша история уже вовек не исчезнет, потому что пропущена через человеческое сердце и оплачена живым, не отвлеченным человеческим страданием. Нам просто еще некогда было читать. История еще неслась и несется вприпрыжку, пыля и играя в надежде спрятать свой механизм в этой пыли и полете. Раньше ей это удавалось. Теперь, после опыта Солженицына, уже не удастся.
Когда мы прочитаем это наследие в первый спокойный день, то проснемся другими. Не невольниками истории, а ее детьми и соработниками. Мы уже никогда не будем смешны, а будем живы и свободны. И место Солженицына определится само собой. И будет светло и твердо, как всегда светло и твердо слово Истины и Любви. А найдем место ему — найдем и себе. И опять из населения будем народом.
Василий Белов,
писатель,
Самое трудное и самое нужное — прочитать
Александр Солженицын, безусловно, писатель мирового масштаба, живший в постоянной тревоге и боли за судьбу России. Он хотел, чтобы сам народ деятельно участвовал в жизни страны. Говоря о сбережении народа, он давал дельные советы властям, думал о том, как нам обустроить Россию, предлагал возродить земство. Он освещал многие стороны нашей жизни с христианских позиций. Его уход — большая потеря для нас и нашей Родины. Самое трудное и самое нужное для нас сейчас — не спеша прочитать Солженицына.
Ричард Темпест,
директор Российского, Восточно-Европейского и Евразийского центра
Иллинойсского университета, США,
писатель,
Солженицын – писатель XXI века
В двадцать первом веке Солженицын будет прочитан — рассчитан — узнан — именно как мастер слова. Плотная, многопластовая фактура его прозы, насыщенная изощренными приемами, аллюзиями на произведения других писателей, субтекстуальными культурологическими комментариями и юмором, заставляет вспомнить Владимира Набокова. А ведь тот был одним из любимых авторов Солженицына, которого с ним роднит, мне кажется, это игровое начало, а также любовь к необычной, яркой метафоре. Правда, у Набокова игра — самоцель, а у Солженицына она осуществляет заданную нравственно-просветительскую функцию. Подобно героям Диккенса, Толстого, Флобера, его персонажи — суррогаты живых людей в лучшем смысле художественного слова. В этом — магия реалистической литературной традиции, к которой он принадлежит. Я вспоминаю скромного труженика Ивана Денисовича; вдумчивого, волевого Глеба Нержина; хрупкую, утонченную Веру Гангарт; бунтаря, стихийного ницшеанца Олега Костоглотова, человека, органически неспособного покориться бесконтрольной власти, будь она государственной, военной, медицинской, любовной. Даже антигерои — вибрирующий от избытка политической ярости Владимир Ленин в эпопее «Красное колесо» или талантливый, самодовольный Алексей Толстой в рассказе «Абрикосовое варенье» — тоже обладают этим волшебным качеством жизненности.
Солженицын — писатель двадцать первого века. Свою всемирно-историческую миссию он выполнил. Осуществил он и свою профессиональную писательскую миссию — написать все, что было им задумано, как в свое время Лев Толстой. И теперь пора читателям оценить автора «Ракового корпуса» и «Красного колеса» не как публициста или учителя, а просто как талантливейшего конструктора автономных художественных миров.
Сергей Мирошниченко,
автор сценария и режиссер кинодилогии об Александре Солженицыне
«Жизнь не по лжи» и «На последнем плесе»
Вопросы для будущей России
Это был приблизительно 80-й год. Мой ВГИКовский педагог дал мне всего на одну ночь почитать «Архипелаг ГУЛАГ». Понимая, что серьезное чтение за одну ночь невозможно, я с моим оператором всю эту ночь переснимал на фото эту правду о нашем большом горе. Потом мы ее напечатали, и эта книга превратилась в полуметровую стопку фотографий. Мы оба читали ее, конечно, не одну ночь, перечитывали, вдумываясь в каждое слово. К тому времени я уже многое знал о нашей стране. Мой дед прошел через сталинские лагеря. А моя мама была дочерью «врага народа». Я читал и Шаламова, и «Один день Ивана Денисовича». Но все это были отдельные личные крупицы страданий. А тут — приговор системе.
После прочтения в сердце была печаль, но одновременно и радость, и даже гордость, что в народе нашелся человек, который может сказать правду, который может жить по совести, вопреки общей лжи. Если есть такой человек, значит, народ жив. Он не полностью зомбирован.
Мне Бог дал несколько встреч и бесед с Александром Исаевичем. И у меня сложился, наверное, субъективный образ этого человека. Он был офицер, то есть человек чести, герой. Он был математик — человек с высокой самоорганизацией. И писатель-словотворец, который обогащал русский язык теми понятиями, которые входили в наш обиход навсегда. Только такой человек мог сражаться с огромной мощной системой. Только такой человек мог не погибнуть в бою. Каким бы ни было отношение потомков к замечательной, на мой взгляд, литературной поэтике Солженицына, к этому зарифмованному в белый стих лагерному серому дню, она будет жить вместе с русским словом, пока мы сами не откажемся от него. Но навсегда и во всем мире его литературные произведения будут жить там, где человек будет задумываться о тоталитарной системе в любом ее проявлении. И там, где тоталитарная система будет наступать, там слово Солженицына будет возвышаться. А так как весь мир построен на борьбе между свободой и насилием, это слово не умрет никогда. Александр Исаевич был сильным человеком, и на его плечах был огромный крест. Нам достались щепки, но и они тяжелы.
На 9-й день после ухода Солженицына собралось очень мало людей. Было прозрачное солнечное утро. Лучи скользили по могилам великих русских литераторов, страдальцев о судьбах России. Невольно подумалось, как здорово, что могила его здесь. А не на, допустим, Новодевичьем — рядом с идеологами большевизма.
В это время священник запел «Со святыми упокой». И вдруг среди солнечного, почти безоблачного утра крупными редкими каплями пошел неведомо откуда взявшийся дождь. Мы с удивлением переглянулись, и я, подняв голову к небу, получил каплю прямо в лоб, чтобы сомнений у меня не было. Этот прощальный дождь шел секунды, может быть, ровно столько, сколько шло пение священника. Душа большого художника и гражданина нашей родины отлетала.
Панихида закончилась. Мы шли по скрипучей песчаной дорожке. Наверное, будущая Россия может жить, забывая «Матренин двор» или «Раковый корпус». Наверное, сидя в своем «инфинити», трудно воспринимать слова писателя о самоограничении. Но перед нами сейчас стоит главный вопрос — можно ли жить без совести и по лжи. А что еще страшнее, можно ли жить с верой, но без совести. Вот такие вопросы оставил нам Александр Исаевич.
Ольга Седакова,
поэт, прозаик, переводчик, этнограф, филолог,
лауреат Премии Александра Солженицына (2003 год)
Сила, которая нас не оставит
Несомненно, Солженицын в будущем. Прежде всего потому, что все большие авторы и все значительные мысли — в будущем. Это утверждение не так оптимистично, как может показаться. Оно предполагает: в настоящем — в нашем общем настоящем — их еще нет, их по-настоящему не прочли и не услышали. Странно складывается история: в течение тысячелетий люди написали и сказали больше, чем прочли и услышали. Однажды в венской гостинице со мной заговорил портье, который сидел на своем рабочем месте, выдавая и принимая ключи постояльцев, и читал повести Льва Толстого (в немецком переводе, разумеется). Он сказал: «Когда Россия прочтет Толстого, все будет иначе». Среди повестей, которые читал портье, был «Хаджи-Мурат», а время было — чеченская война. Сколько раз в самых разных местах я слышала — и сама говорила — что-то похожее, вспоминая при этом разные имена: «Когда прочтут Пушкина…». Наравне с будущим временем здесь употребимо сослагательное наклонение: «Если бы прочли…». Да, конечно: «Если бы Россия прочла Солженицына, все было бы иначе».
Но что в этом случае значит: «Россия прочтет» или «Если бы Россия прочла»? Мы привыкли думать, что писатель в России обладает такой значительностью, как, может быть, нигде больше (во всяком случае, в новые времена), что литературе («святой русской литературе», как назвал ее Томас Манн) принадлежит совершенно особое место в нашей общественной жизни. Этот «литературоцентризм» русской культуры, совершенно очевидный, то положение, при котором писателю приходится брать на себя задачу морального учителя, историка, философа, религиозного мыслителя, даже политика и практического деятеля, в недавние времена многие пытались обличить и преодолеть*. Но стоит задуматься вот о чем. Итальянцы говорят, что роман А. Мандзони «Обрученные» сделал для объединения Италии больше, чем все политические движения этого времени. Англичане знают, что после романов Ч. Диккенса многие вещи исправились в английской социальности (приюты, обращение с детьми и т.п.). Можем ли мы сказать, что «Бедная Лиза» Карамзина хоть немного ускорила отмену крепостного права? (А это и был бы случай Диккенса!) Или что после романов Толстого и Достоевского, которые поражают читателя во всем мире глубиной и страстностью своей человечности, российская жизнь (я имею в виду практическую социальную жизнь) хоть в чем-то стала гуманнее и светлее? Как понять это странное положение: глубокая, гуманная, мудрая словесность — и социальная жизнь, в которой достоинство человека унижено больше, чем это допустимо в самой «средней» европейской стране? Я думаю, дело в том, что те в России, кто действительно читали и прочли Толстого, Достоевского, Пушкина, Солженицына, никогда не могли оказать никакого практического воздействия на ход событий в стране. Власть же, от которой у нас зависит все, никогда ничего этого не читала (в том смысле, что не принимала всерьез) и ничего общего не имела с великой словесностью собственной страны.
Так что будущее время или сослагательное наклонение в той фразе, с которой я начала: «Когда Россия прочтет Солженицына» или «Если бы Россия прочла Солженицына», означает по существу такую глубочайшую перемену нашего положения, при которой читатели Солженицына смогут влиять на практические решения — или же: при которой те, кто эти решения принимает, окажутся читателями Солженицына. Самый простой пример: если бы Солженицын был в России к настоящему времени прочитан, просто невозможно было бы наваждение всех этих мутных восторгов по поводу сталинского «эффективного менеджмента», которые раздаются теперь отовсюду и даже вводятся в школьные учебники, невозможно было бы продолжать безумное взвешивание: «с одной стороны» — «с другой стороны». С одной стороны — ГУЛАГ, с другой — … Что это за существо, которое может думать в таком случае о «другой стороне»?
Будем надеяться, что это существо еще не прочло Солженицына и у него все в будущем.
Что говорит Солженицын своему будущему читателю? Начнем с того, что он сказал нам, его читателям советских времен, жизнь которых (во всяком случае, «внутренняя жизнь»**) от этого чтения переменилась. Во-первых, как ни странно это покажется, он сказал нам слово надежды и ободрения. «Стало видно далеко вокруг». Многие читатели этих запрещенных машинописных копий или зарубежных томиков (и я среди них) только из них впервые узнавали о размахе того нечеловеческого зла, о котором повествует Солженицын. Но этим новым знанием, которое могло бы убить неготового человека, сообщение Солженицына никак не исчерпывалось. Оно говорило — самим своим существованием, самим ритмом рассказа — другое: оно давало нам со всей очевидностью пережить, что даже такое зло, во всем своем всеоружии, не всесильно! Вот что поражало больше всего. Один человек — и вся эта почти космическая машина лжи, тупости, жестокости, уничтожения, заметания всех следов. Вот это поединок. Такое бывает раз в тысячу лет. И в каждой фразе мы слышали, на чьей стороне победа. Победа не триумфаторская, какие только и знал этот режим, — я бы сказала: Пасхальная победа, прошедшая через смерть к воскресению. В повествовании «Архипелага» воскресали люди, превращенные в лагерную пыль, воскресала страна, воскресала правда, как будто похороненная на наших широтах навсегда, воскресал человек — благополучный «винтик» этой машины, прошедший «путем зерна», воскресший в страдании и гибели. Христианская компонента Солженицына, на мой взгляд, состоит именно в этом — редчайшем и среди глубоко верующих людей — знании силы воскресения, его «непобедимой победы». Про кротость все помнят, про смирение все говорят, про милосердие, думаю, многие скажут больше, чем Солженицын, о чистоте тоже — но эту взрывающую мирозданье силу воскресения никто, вероятно, так передать не мог. Воскресение правды в человеке — и правды о человеке — из полной невозможности того, чтобы это случилось. Когда говорят о пророческом начале Солженицына, чаще всего имеют в виду обличение неправды и зла настоящего положения дел, которые во всем своем размахе и во всей своей непозволительности видны только с неба, как это было у библейских пророков. Но главная весть пророков все же не в этом: эта весть состоит в прямой демонстрации невероятной и непобедимой силы, которая нас, вопреки всему, не оставила и не оставит.
В этом — так я думаю — главное сообщение Солженицына для будущего. О другом можно еще долго думать. Мысли, предложения, отдельные позиции Солженицына-художника, Солженицына-историка, Солженицына — государственного мыслителя можно еще долго обсуждать, спорить с ними или соглашаться. Но это сообщение или, лучше, это невероятное событие «непобедимой победы» всегда будет укреплять человека — и не только в России, о которой он больше всего думал: как вся «святая русская литература», Солженицын говорит со всем миром.
* Признаюсь: не понимаю, зачем. Как будто освобождаться требовалось не от того, что в нашей истории страшно, а от самого лучшего в ней, от того, что, может быть, оправдывает само существование нашей страны.
** Чтобы переменилась не только внутренняя, но и внешняя жизнь, требовалось необычайное мужество, которым мало кто обладал.