Михаил Берг. Дитя и гений (Солженицын и Шаламов)

 Михаил Берг. Дитя и гений (Солженицын и Шаламов)

Михаил Берг

Дитя и гений (Солженицын и Шаламов)

(Ежедневный журнал. 2008. 7 августа. URL: http://ej.ru/?a=note&id=8285)

 

Буквы «Ж», «Ц» и «Щ», особенно колючая, торчащая во все стороны «Ж», наиболее полно соответствуют сильному, упрямому и непреклонному характеру Солженицына. Его стилю жизни и письма, его положению в истории. В русской литературе практически нет героя, который бы выступил против мнения большинства и не потерпел бы поражения, раздавленный, уничтоженный или засосанный многовековой стихией согласия с силой. Сколь ни справедлива сегодня критика солженицынских романов как произведений эстетически устаревших, на поверхности их держит герой — человек, восстающий против всех и не проигрывающий. И буква «Ж» чаще всего присутствует в фамилии героя с автобиографическими реалиями: Нержин, Лаженицын .

Но Солженицын не стал бы собой, кабы не наивное протяженное «И», переходящее в свистящее «Ы». То есть тянется уже тогда, когда нет силы тянуть, но детская вера в правоту справедливости не дает остановиться там, где все другие давно устали и бросили. Варлам Шаламов (протяженное «А-А-А-а» — крик отчаянья) был не менее колючим и твердым, скорее, более, но был лишен наивности начисто, и никогда не надеялся переубедить человечество и тем более советский народ. Отсутствие утопичности и детского самообольщения гения сделали Шаламова куда более беспощадным и безнадежным, но именно пафосному и утопичному Солженицыну суждено было стать той костью, которой подавился советский режим. Подавился именно потому, что ошибочно посчитал за съедобное и попытался съесть с пользой для себя. И это стало концом советской эпохи.

Шаламов был разочарован в человеке (точнее — понял бездонную глубину его подлости и потенциального падения), и советский режим был лишь следствием подлой и слабой человеческой натуры. Для Шаламова победа была невозможна в принципе. В то время как Солженицын боролся с советской властью, противопоставляя коммунистической утопии утопию национальную. То есть одному самообману другой. Но человек (и общество) не может без мифа и самообмана, ему не нужны тьмы низких истин, ему нужна надежда, твердая и понятная, как обещание. У Шаламова ее не было, а у Солженицына было чудное видение дореволюционной России, прекрасной, как набоковское детство (недаром Солженицын именно Набокова выдвигал на Нобеля), и православный Бог, стоящий за русскую правду.

Для Шаламова это все были наивные миражи и иллюзии, но, не будь их, не победить бы Солженицыну советскую власть, которую он отрицал яростно. Не столько как гуманитарную катастрофу (хотя именно так чаще всего интерпретируется «Архипелаг ГУЛаг»), сколько как отступление от истинных норм русской жизни, дымчатые и прекрасные очертания которой должны были противостоять дощато-щелистой и потно-кровавой мечте большевиков.

Имперская, в золотых аксельбантах и в крестьянских узорцах, Россия стала тем рычагом, которым писатель пытался сковырнуть, стронуть с места советскую глыбу, и когда она таки стронулась и покатилась в шаламовское никуда, именно национальная имперская утопия заняла место утопии коммунистической, советской. Конечно, Солженицын не случайно не взял орден Андрея Первозванного из рук Ельцина (несмотря на эти родственные и контрастные «Ы» и «Ц»), хотя по-детски зарезервировал право на него после своей смерти (мол, сыновья мои получат). И взял из рук кагэбешника Путина Государственную премию чекистской корпорации. Ельцин был разрушитель чудовищно сильной советской империи, неожиданно впавшей в детство, но на его устах были не слова Божьи и здравица великой России, а что-то холодное и западное, как то непонимание и сопротивление, которое он встретил в Европе, когда после высылки в 1974‑м попытался внедрить в западное мировоззрение красоту мифа об особом русском пути. Путин, который вернул страну в состояние несвободы и безгласности почти что брежневского образца, был все равно ближе, так как грозил Европе и Америке как русский монарх, пусть корыстный и недалекий, но посконно наш и по языку свой.

Можно только гадать, чтобы было бы, кабы природа, вприкуску к цельности и упрямству, не наградила Солженицына детской восторженностью, под которой всегда, однако, была основа не только страстной пафосности, но и сурового прагматизма. Если бы, скажем, отчество в паспорте было не Исаевич, а Исаакович, как и должно было быть, так как папа был Исаакий Семенович, о чем советские пропагандисты, знавшие свой народ как облупленный, писали в полосу солженицынской борьбы с советскими вождями. Или если бы непреклонный «Щ-854» не согласился стучать в лагере под легкомысленным именем Ветрова, хотя, кажется, Бог и здесь спас, по существу не пришлось писать доносы, очередная удача, но все же. Сломали бы, как сломали Шаламова, или все равно бы выкарабкался? Нет, без прагматичной наивности не выжил и уж точно не стал бы Александром Исаевичем Солженицыным, исконно русским гробовщиком советского коммунизма, хотя на самом деле советский режим и социалистическим, и коммунистически был лишь по названию. Как и дореволюционная Россия не была обетованным раем, а была обреченным обществом жадной и недалекой элиты и социально беспомощного народа.

Родившийся при Ленине и умерший при Медведеве Солженицын прожил большую и долгую жизнь. Точнее, несколько больших и длинных жизней, каждая со своим сюжетом и своим отличным от других итогом. Но в истории мировой культуры, без сомнения, останется тот Солженицын, который зачитал советскому режиму подробный и пристрастный обвинительный приговор. Причем прочитал тогда, когда этот режим еще лоснился от желтого старческого жира и совсем не собирался сдаваться, а в его гибель верила лишь кучка диссидентов и интеллигентов, малочисленная, как статистическая погрешность. Но, так или иначе, Солженицын победил, восстав против неизмеримо более сильного большинства, и тем навсегда ценен.