Ричард Темпест. Солженицын и Наполеон

 Ричард Темпест. Солженицын и Наполеон

Ричард Темпест
Иллинойский университет (США)

Солженицын и Наполеон

(«Красное Колесо» А.И. Солженицына: Художественный мир. Поэтика. Культурный контекст: Междунар. сб. науч. тр. / Отв. ред. А.В. Урманов. Благовещенск: Изд-во БГПУ, 2005. С. 5–16)

 

Наполеоновская легенда — этот агломерат образов, интерпретаций, метафор и сюжетов, созданных на протяжении двух веков ведущими представителями европейского романтизма и реализма, — является одним из самых ярких культурных текстов Нового времени. Ряд произведений русской литературы и искусства (воспоминания Дениса Давыдова, стихи Пушкина и Лермонтова, картины Верещагина, романы Мережковского и Алданова, даже увертюра Чайковского «1812») стали составляющими наполеоновской легенды или, точнее, русского её варианта. Они вошли в наполеоновский канон. Причём безотносительно к тому, имели ли эти произведения патриотическую направленность или, напротив, изображали Наполеона как Героя. Наполеоновский миф столь сильно впечатался в русское и европейское культурное сознание, что в своё время даже такие крупнейшие писатели, как Вальтер Скотт в своей девятитомной биографии императора и Лев Толстой в романе «Война и мир», не сумели вытравить его оттуда. Зачастую существование некоей ассоциативной связи между образом Наполеона и каким-нибудь произведением искусства достаточно для того, чтобы эта фигура была воспринята как его доминанта. Так, Бетховен снял посвящение Бонапарту в своей Третьей симфонии — но поколения слушателей всё равно воспринимают её как музыкальное приношение одного гения другому.

Почему?

Г.С. Померанц пишет: «Жуковский легко заменил Александрийский столп Наполеоновым. Никто не заметил подлога. Да и не подлог это. <…> Поэт выше Царя» [1]. Но если заменить формулу «Поэт выше Царя» формулой «Поэт выше Поэта», положение меняется. Ведь Наполеон был не только предметом произведений искусства. Он сам был великим художником. Благодаря своему всегда осмысленному, в высшей степени текстуализированному поведению, он превратился в культурный артефакт ещё на троне; или даже ранее, будучи Первым Консулом; или даже ранее, в Египте. «Каким романом была моя жизнь!» — восклицал поверженный император на острове Святой Елены. «С каждым проходящим днём я теряю кусок моей кожи тирана» [2], — сказал он графу Лас-Казу, разделившему с ним ссылку. Потеряв власть военную и государственную, воссоздав себя после Ватерлоо в новом художественном измерении, Наполеон стал шедевром.

«Движение мысли Толстого заключалось в систематическом устранении всего, способного соблазнить, помешать победе добра» [3], — предполагает Г. Померанц. Впрочем, писатель «устранял» наполеоновскую легенду не только как ложную этически или историографически. Его попытка опровержения Наполеона не просто результат культурологического соперничества с фигурой, ему соразмерной, — как были соразмерны Толстому и другие великие, тоже им отвергнутые — Шекспир, Вагнер, Ницше. Автор «Войны и мира» отвергает Наполеона и как произведение, не им созданное, как произведение, выражающее чуждую писателю эстетику.

В советский период тема Наполеона, ранее в русской культуре бывшая одной из центральных, становится периферийной. В последние десять лет, однако, интерес к этой фигуре в России значительно возрос. В этой статье я не ставлю перед собой задачу рассмотреть причины этого явления. Упомяну лишь мнение Е. Матюшенко, который считает, что для поиска исторических параллелей и выявления общих закономерностей между наполеоновской эпохой и войнами, революциями и потрясениями XX века необходима была «отстранённость от событий века» и даже «некая эмоциональная притупленность» [4].

Александра Солженицына как писателя и художника-исследователя нельзя обвинить ни в первом, ни во втором. Тем не менее в историческом эссе «“Русский вопрос” к концу XX века» он отзывается о Наполеоне подчёркнуто нейтрально. Писатель признаёт размах его деяний («крушил и создавал государства»), критикует Александра I за участие в антифранцузских коалициях, одобряет Тильзитский мир («шаг наивыгоднейший <…> для России») и возлагает ответственность за войну 1812 года именно на русского императора: «Наполеон <…> не замахивался на Россию» [5].

Показателен разбор писателем военных действий в 1812 году. Логика этого разбора вполне пушкинская:




Гроза двенадцатого года

Настала — кто тут нам помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский бог?

Победу в Отечественной войне Солженицын приписывает не полководческому дару русского командующего, суровому русскому климату или некоему мистическому, провиденциальному фактору, а первой из названных Пушкиным причин: «<…> Мы выиграли» (курсив мой. Р.Т.). Что же касается князя Смоленского, Солженицын высоко оценивает его роль в своевременном окончании войны с турками накануне наполеоновского нашествия: «<…> Мы почти чудом, усилиями Кутузова, вытащились» (поясним: скорее дипломатическими, нежели военными). Он не комментирует соображения, по которым Кутузов систематически избегал атаковать отступавшую Великую Армию и был против дальнейшего продолжения войны в Европе. Солженицын ограничивается ссылкой на «генералов», желавших «остаться на своих границах» [6]. В заключение писатель цитирует Ключевского о возможности и желательности сепаратного мира между Россией и Наполеоном после лютценской победы последнего (1813) и сокрушается по поводу ненужных жертв, понесённых русской армией в 1813–1814 годах.

В романе «Война и мир» Толстой попытался заменить легенду Наполеона иным культурным текстом, соответствующим толстовским нравственным и историческим приоритетам. Текст этот повествует о фатализме «буддийско-мудрого» [7] Кутузова, отказывающегося вмешиваться в течение исторического и военного процесса, и о нравственной испорченности и интеллектуальной ограниченности французского императора («влюблённый мальчик», «человек, счастливый от несчастья других»). Образ Кутузова, данный в романе Толстым, утвердился в русской культуре (но не вне её) и обрел статус национального мифа. Однако, как свидетельствует эссе «Русский вопрос…», толстовский миф о Кутузове, который Солженицын обходит полным молчанием, писателю столь же чужд, как и европейско-российский миф о Наполеоне.

Обратимся к «Красному Колесу». Эта эпопея представляет собой не только художественное повествование, но и историософское исследование. Перед нами развёрнутая на тысячи страниц многожанровая попытка осмыслить факторы, в 1917 году приведшие Россию к национальной катастрофе. «Материал истории — не взгляды, а источники, — объясняет историк Ольда Андозерская сразу же после своего появления в тексте. — А уж выводы — какие сложатся, хоть и против нас» (II, 462) [8]. Как исследователя прошлого Солженицына в первую очередь занимает вопрос о конкретной исторической ответственности конкретных политических и культурных деятелей России начала века. Отсюда заложенный в тексте эпопеи вопрос: какова роль великого человека в истории? И шире: роль в ней одного, отдельно взятого человека, необязательно «великого»?

Писатель предлагает свою формулу ответственности индивидуума перед историей. Согласно этой формуле, чем больше влияния или власти у данной личности, тем больше и степень её ответственности. Но историческое сознание должно быть у каждого, как бы высоко или низко он ни стоял на общественной лестнице. «<…> Надо включиться в терпеливый процесс истории: работать, убеждать и понемножечку сдвигать…» (II, 493), — объясняет просвещённый инженер Илья Архангородский. «Простой человек ничего не может большего, чем… выполнять свой долг. На своём месте», — вторит ему бывший толстовец Саня Лаженицын. Властью «нельзя играть», сильные мира сего обязаны чувствовать не «упоение» ею, а сознавать страшное её бремя, — провозглашает мистик Варсонофьев. Для этого мудреца тайна власти содержится в формуле: «долг, обязанность, жертва» (X, 529).

Солженицын показывает, как Ленин и Столыпин своей волей и действиями, а Николай II и генерал Самсонов своим безволием и бездействием повлияли на ход исторических событий. Впрочем, это фигуры хрестоматийные. Их роль в событиях, приведших к октябрьскому перевороту, всегда была в центре внимания писателей и исследователей. Но, как показывает Солженицын, не менее значительную роль в судьбе великой страны может сыграть человек, не обладающий даже толикой власти царя или партийного лидера. Таков Дмитрий Богров, «24-летний хлюст», присвоивший себе право «убивать не только премьер-министра, но целую государственную программу, поворачивать ход истории 170-миллионной страны» (II, 280).

Проблему исторической ответственности Солженицын, как и Толстой, рассматривает, в первую очередь, на материале войны, причём последовательно — «явно и яростно» [9] — полемизируя со своим великим предшественником: «И тут бы утешиться нам толстовским убеждением, что не генералы ведут войска, не капитаны ведут корабли и роты, не президенты и лидеры правят государствами и партиями, — да слишком много раз показал нам XX век, что именно они» (I, 379). Используя толстовский приём опосредствованного повествования от третьего лица — то что П. Спиваковский называет «несобственно-прямой речью» [10], — Солженицын показывает восприятие событий восточно-прусской кампании целым рядом персонажей. Это — нижние чины, офицеры и генералы трёх родов войск и разных степеней военной выучки, компетентности и осведомлённости. Вот их список: рядовой Арсений Благодарёв, фельдфебель Терентий Чернега, прапорщик Саша Ленартович, подпоручик Ярослав Харитонов, капитан Райцев-Ярцев, полковник Первушин, генералы Нечволодов, Артамонов, Клюев, Мартос и Благовещенский. Отдельно стоят полковник Георгий Воротынцев и генерал Александр Самсонов, два главных действующих лица Узла, чей взгляд на ход военных действий текстуально привилегирован.

Перцептивные миры [11] (термин П. Спиваковского) перечисленных выше военных персонажей нередко смыкаются друг с другом. В сумме своей эти пассажи составляют некую повествовательную мозаику, дающую одновременно фрагментарную и цельную картину событий кампании.

Солженицын следует за Толстым в своём видении хаотичности, непредсказуемости и текучести боевых действий на тактическом уровне — уровне окопа, штыковой или конной атаки, артобстрела; роты, эскадрона, артиллерийской батареи. Но если для Толстого «фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем»), ибо «история <…> есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества» [12], то для Солженицына это не так. Он согласен, что «история иррациональна для нас, мы её по-настоящему понять не можем». Но, тем не менее, «история есть результат взаимодействия Божьей воли и свободных человеческих воль» [13]. У Толстого Кутузов-полководец велик своим фатализмом. У Солженицына этот толстовский Кутузов закодирован в тексте как носитель не просто концептуально ошибочного, а безответственного, даже безнравственного отношения военного человека к своему профессиональному — патриотическому — долгу.

В 10-й главе «Августа Четырнадцатого» упомянут «славный эпизод» (оценка Самсонова): командир Черниговского полка «с развёрнутым знаменем повёл в штыки знаменную полуроту» и был убит. Ночью черниговцы вынесли полотнище с нейтральной полосы вместе с георгиевским крестом и раненым знаменщиком. «Теперь знамя прибито к казачьей пике» (I, 93). Повторное изложение этого эпизода находим в 11-й главе, где Самсонов рассказывает о нём Воротынцеву. Последний «не удивился, даже несколько раз кивнул, как будто знал, давно знал этот случай, а теперь только сочувствует» (I, 101). Воротынцев «давно знает», потому что он, конечно, читал «Войну и мир», в которой Андрей Болконский в разгар Аустерлицкого сражения со знаменем в руках ведёт за собой в атаку батальон. Эпизод с полковым знаменем фигурирует и в 15‑й главе, где революционно настроенный прапорщик Саша Ленартович, офицер Черниговского полка, беседует с военным врачом Валерьяном Федониным. Ленартович издевательски называет спасённое знамя «тряпкой», а потом и «палкой» (I, 146): прямая цитата из «Войны и мира». Когда в ходе разговора заходит речь о Наполеоне, Ленартович бросает: «<…> Очень жаль, что Наполеон не побил нас в Восемьсот Двенадцатом, — всё равно б не надолго, а свобода была бы!» (I, 148). Среди злобных антипатриотических высказываний Ленартовича единственно эта реплика звучит пусть парадоксально, но всё-таки не абсурдно.

Ещё о Воротынцеве. Герой Солженицына «годами <носил> в груди как мечту недостижимое стратегическое совершенство» (I, 111). Как отмечалось критиками, он напоминает Болконского предаустерлицкого, мечтающего о своем Тулоне или Аркольском мосте (и даже жена у Воротынцева нелюбимая, как Лиза у Болконского!). Воротынцев уважает полководческий талант Суворова («маневр, достойный только Суворова») (I, 113). Он, однако, не согласен, что «дух войска решает всё», хотя «и Суворов так считал, и <…> Толстой» (I, 159). Дж. Кэртис замечает, что идеализм Воротынцева и ряд пережитых им ситуаций и случаев в ходе его странствий по полям сражений Восточной Пруссии роднит его и с другим героем «Войны и мира», Пьером Безуховым [14].

Если Воротынцев ориентирован на Наполеона опосредствованно, через интертекстуальные параллели с Андреем Болконским, генерал Франсуа, командир 1‑го корпуса 8‑й немецкой армии, ориентирован на этого гения войны эксплицитно. Едва появившись в тексте, он цитирует высказывание Наполеона: «Не может быть полководцем генерал, рисующий перед собой картины» (I, 235) (то есть не умеющий взять в расчёт движение сил неприятеля). Имя персонажа — Герман фон Франсуа — становится его патронимом. Франсуа — потомок гугенотов, бежавших из Франции в XVII веке, — воспринимает себя среди пруссаков в какой-то степени как иностранца: «Как ни глуши и ни отрекайся, а сидел-таки в нём, наверно, неугомонный француз». (Фраза, скорее выражающая стереотип русского — не немецкого — национального мышления!) Желание Франсуа оставить о себе след в «Истории» (то есть в ненаписанном ещё военном нарративе, автором которого он хотел бы стать) ведёт к тому, что генерал распоряжается разгрузкой снарядов в виду неприятеля (хотя «может и без него б разгрузили»), иногда за весь день выпивает лишь чашку какао («это — для мемуаров, бывал и бифштекс»), спит по два-три часа в сутки (это уж совсем по-наполеоновски). Более того, Франсуа текстуализирует свою полководческую деятельность трояко, «приказом вниз; донесеньем наверх; и подробным изложением для военного архива (а если будет жив — то в собственную книгу)». Причём данное изложение содержит не только описание предпринятых командующим действий, но и «намерений, не всегда разрешённых, как генерал хотел» (I, 234) (то есть, чистый вымысел!). Франсуа позёр. Впрочем, актёрство — черта, характерная для определённого типа харизматического полководца: вспомним маршала Мюрата, генерала Паттона и даже генералиссимуса Суворова. Франсуа «своеволен» (I, 390) и неискренен, но как военный профессионал он выше «средних людей Гинденбурга и Людендорфа», ибо обладает полководческой интуицией и волей к действию (хотя иногда опрометчив в атаке).

Добавим, что если Воротынцевым движет «глубокая тяга <…> иметь благое воздействие на историю своего отечества» (I, 248), то Франсуа движет чистое честолюбие. На шкале нравственности, по которой каждый персонаж эпопеи в ходе повествования текстуально выверяется, они отстоят друг от друга очень далеко.

В эпопее присутствует несколько других персонажей, соотнесённых с фигурой Наполеона, причём во всех этих случаях такое сопоставление имеет функцию чисто сатирическую.

В 9‑й главе «Августа Четырнадцатого» Роман Томчак, поклонник Толстого, но тем не менее фальшивый именно в толстовском смысле (самовлюблен, лицемерен, неискренен), рассуждает: «А что нам Наполеон? Да мы, русские, уморились его лупить» (I, 81).

В 66‑й главе товарищ министра внутренних дел Курлов — «ничтожный» (II, 293), по мнению Столыпина, человек — сознательно ориентируется на фигуру французского императора. Рассуждения «крысо-хорька» Курлова на эту тему роскошны своей банальностью. «Услужение высшим — непременное условие успеха, но никогда не продвинуться достаточно высоко на одном лишь услужении: надо иметь и собственные решительные движения. (Это можно пояснить служебным продвижением Наполеона)» (II, 248). Ещё комичнее пассаж, в котором Курлов сравнивает себя как полицейского начальника с великим полководцем: «Что такое Наполеон? — это, при малом росте, железная воля и способность распоряжаться большими массами» (II, 250). Награждение Курлова генеральским чином вызывает у этого чиновника новые лестные для него ассоциации: «<…> нельзя скрыть, как-то тоже напоминает восхождение Наполеона» (II, 257).

В 67-й главе убийца Столыпина, тот самый зловещий «хлюст» Богров, по словам газетчиков, «даёт показания, куря и скрестив руки по-наполеоновски!» (II, 280) (что жестикуляционно — физически — невозможно!). Упомянута и его «наполеоновская гордость первых часов» после теракта (II, 311).

И, наконец, Александр Керенский. В 182-й главе «Апреля Семнадцатого», размышляя о своём «будущем стиле руководства», этот политик мысленно определяет его так: «Наполеоновская выразительная лаконичность!» (X, 534).

Подтекстуально автор как бы комментирует: «Мы все глядим в Наполеоны»!

В заключение несколько слов о разбросанных по тексту «Августа Четырнадцатого» указаниях и аллюзиях на толстовский миф о Кутузове.

Читатель впервые встречает генерала Самсонова, трагического героя «Августа Четырнадцатого», в 10-й главе Узла. В тексте утрированы «кутузовские» черты его физического облика и физиологии: тучность, неповоротливость, дремотность, старческость, а из качеств характера и ума — пассивность и фатализм. В нём есть что-то обломовское: в момент своего появления в тексте он лежит на диване у себя в кабинете (Самсонов = Обломов, Самсонов — «самосон»). Позднее, во время разгрома 2-й армии, Воротынцев «разглядел (как он в первый раз не заметил? это не могло быть выражением минуты!), разглядел отродную обречённость во всём лице Самсонова: это был агнец семипудовый!» (I, 423). Для штабных офицеров он «искупительный идол» (I, 455) (то есть опять жертвенное приношение, но уже с точки зрения не-христианской). Причём Самсонов не стар, особенно для генерала Первой мировой — ему 55 лет, то есть на двенадцать лет меньше, чем было Кутузову в Отечественную войну, на три года больше, чем Наполеону в момент его смерти. Качество телесной и физиономической «крупности» Самсонова подчёркивается на протяжении всего первого тома «Августа Четырнадцатого». Оно имеет функцию лейтмотива. Более того, местами это качество символично, местами — эмблематично. Так, наблюдательный Воротынцев в разговоре с Самсоновым замечает, что нижняя часть лица командующего (то есть та его часть, где находится подбородок, традиционный критерий силы воли индивидуума) «была усами и бородой — государева, под Государя» (I, 102). В художественном мире «Красного Колеса» Николай II представлен именно как безвольная и безответственная политическая фигура.

Показательно, что, несмотря на свою укоренённость в русском быту, Самсонов не умеет говорить с солдатами. Клишировано обращение командующего к войскам, бежавшим из боя, в 39-й главе: «Так сохраните же верность знамёнам и славным именам, носимым…» (I, 375). В этом смысле ему далеко до Суворова, Кутузова и тем более Наполеона, который во время польской кампании в ответ на крики голодных французских солдат, по-польски оравших «Chleba!», бросил им по-польски же: «Niema!», вызвав у них смех и таким образом предупредив возможный бунт [15].

Воротынцев за несколько дней до разгрома размышляет: «Куропаткинская [16] школа, “терпение” в ореоле, мы — кутузовцы… Длинноухие!..» (I, 113). А в 33‑й главе в мозгу генерала Самсонова, встревоженного надвигающейся опасностью поражения, всплывает и обретает таинственный — магический? — смысл фраза о Наполеоне в завоёванной Москве, в гимназические годы прочитанная Самсоновым в немецкой хрестоматии: «Es war die höchste Zeit sich zu retten» (I, 319). Н. Елисеев комментирует: «Сама военная ситуация “Августа Четырнадцатого” словно пародирует военную ситуацию патриотических страниц “Войны и мира”. И там, и здесь — пустая страна, брошенные деревни и городки <…> встречающие чужие войска» [17]. Дж. Кэртис идёт значительно дальше: «Солженицын <…> демифологизирует “Войну и мир”, показав битву при Танненберге как её логическое следствие» [18]. То есть реальное сражение Первой мировой войны есть прямой результат созданного Толстым литературного мифа о полководцах и войнах девятнадцатого века!

Среди галереи образов бесталанных и некомпетентных русских военачальников, выведенных в «Августе Четырнадцатого», главное место занимает генерал-от-инфантерии Благовещенский, хотя посвящено ему лишь две с небольшим страницы текста (53-я глава). «<…> При седине, полноте, малоподвижности чувствовал себя именно Кутузовым» (намёк, что Самсонов, обладающий похожей внешностью, тоже имеет что-то общее с литературным Кутузовым). Начитавшийся «Войны и мира», усвоивший от мифического толстовского Кутузова «навыки пассивности» [19], Благовещенский уверен, что «лучший полководец тот, кто отрекается от участия в <…> событиях» и с толстовско-кутузовским фатализмом выжидает окончательной победы немцев [20].

Вернёмся к образу генерала фон Франсуа. Характерно присущее этому военачальнику игровое отношение к жизни: игрушечный лев, пребывавший в окопах с Выборгским полком и захваченный немцами как трофей, становится для него шутовским талисманом. Льва ставят на радиаторе одного из генеральских автомобилей и «за взятие Уздау» награждают унтер-офицерским званием «в предвидении длинного пути побед, возвышающего до маршала» (I, 367). Читатель вспоминает Наполеона, солдаты которого после очередной победы «производили» его в следующий невысокий чин. Отсюда и знаменитое прозвище французского полководца — «маленький капрал».

Но Лев — это и зодиакальный знак Наполеона, родившегося 4/15 августа 1769 года. И имя человека, написавшего роман «Война и мир».

Два ориентира. Два тотема «Августа Четырнадцатого».

 



[1] Померанц Г.С. Наполеонов комплекс в русской литературе // Наполеон: легенда и реальность. М.: Минувшее, 2003. С. 196.

[2] Цит. по: Ellis G. Napoleon. London; New York: Longman, 1997. P. 194.

[3] Померанц Г.С. Наполеонов комплекс… С. 199.

[4] Матюшенко Е.Г. Наполеоновский миф в России // Наполеон… С. 193.

[5] Солженицын А.И. Публицистика: В 3 т. Ярославль: Верхняя Волга, 1995–1997. Т. 1. С. 640, 641.

[6] Там же. С. 642.

[7] Елисеев Н. «Август Четырнадцатого» Александра Солженицына — сквозь разные стекла // Звезда. 1994. № 6. С. 146.

[8] Ссылки на эпопею приводятся с указанием на номер тома и страницы по изданию: Солженицын А.И. Красное Колесо: Повествованье в отмеренных сроках: В 10 т. М.: Воениздат, 1993–1997.

[9] Елисеев Н. «Август Четырнадцатого» Солженицына… С. 145.

[10] Спиваковский П.Е. Феномен А.И. Солженицына: новый взгляд. М.: ИНИОН РАН, 1998. С. 43.

[11] Там же. С. 54.

[12] Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 20 т. М.: ГИХЛ, 1960–1965. Т. 6. С. 10, 11.

[13] Солженицын А.И. Публицистика. Т. 3. С. 325.

[14] Curtis J. Solzhenitsyn’s Traditional Imagination: Tolstoy // Aleksandr Solzhenitsyn / Ed. Bloom H. Philadelphia: Chelsea House Publishers, 2001. P. 65.

[15] Шиканов В.Н. Первая польская кампания 1806–1807. М.: Рейттаръ, 2002. С. 93.

[16] Генерал Куропаткин, командовавший действующей армией в войне с Японией.

[17] Елисеев Н. «Август Четырнадцатого» Солженицына… С. 146.

[18] Curtis J. Solzhenitsyn’s Traditional Imagination… P. 55.

[19] Чалмаев В.А. Александр Солженицын: Жизнь и творчество. М.: Просвещение, 1994. С. 210–211.

[20] В «Содержании» второго тома «Августа Четырнадцатого» этот эпизод озаглавлен: «Теория Льва Толстого, проверенная на генерале Благовещенском».