Олег Павлов. «Один день Ивана Денисовича» как христианское послание миру
Олег Павлов Это будет не доклад, и даже не
речь — это размышления, и я выписал для себя только цитаты, чтобы быть точным.
Конечно, «Один день Ивана Денисовича» — это литературное произведение. Но
называя его посланием я хочу сказать о Мысли, вложенной в написанное: о главной
мысли Солженицына, на мой взгляд, современниками его и нами всё же до сих пор
непонятой. Да, советское общество после
публикации этой повести должно было испытать потрясение, переосмыслить прошлое,
прийти хоть к какому-то правдивому пониманию своей истории. Но свойство
советских людей, о котором говорил сам Солженицын — их слепота. Не знали, не
слышали, не видели — и вдруг увидели, узнали, услышали, хотя Солженицын с
клеймом «антисоветчика» очень скоро стал изгоем этого общества. И вот до сих
пор видят в его фигуре какого-то борца с «тоталитарным режимом», хотя коммунизм
был ему отвратителен своим безбожием. Это христианский прежде всего писатель,
но при этом мирового зрения. Вот такого христианского мирового зрения, которое
было в русской литературе только у Достоевского. «Один день Ивана Денисовича» —
совершенно открытая христианская проповедь. Я не знаю, может быть Хрущев спал в
начале и в конце, когда ему читали, и проснулся только на моменте, когда клал
Шухов бойко кирпичи, но ничего зашифрованного в ней совершенно нет. Солженицын
бесстрашно, свободно, открыто говорит именно о христианстве. И главный смысл
этой вещи — конечно, вопрос о Боге. Какое мы можем вспомнить
советское произведение в русской литературе после большевиков, в годы вот этого
безбожия, где бы цитировалось Евангелие открыто? Только у Николая Островского,
по-моему, в «Как закалялась сталь», страшась расстрела, будущий советский
святой бормочет «Отче наш…» — да ведь и спасается. Пусть бы и было советской
литературой забыто о вере. Но если не верили Булгаков, Шолохов, Пришвин,
Платонов, Шаламов… Почему же в этой первой повести — да ещё на «лагерную тему» — автор
её вдруг открыто пишет, что русские люди забыли, какой рукой креститься, но, и
забыв как, в бараках-то крестятся, молятся, говорят именно о Боге… И вот бы что
воспринять как чудо, что услышать: эту молитву. Но не услышали — ни тогда, и ни
сегодня. Повесть открывается цитатой из апостола Петра. Я приведу ее: «Только
бы не пострадал кто из вас как убийца или вор или злодей или как посягающий на
чужое, а если как христианин, то не стыдись, но прославляй Бога за такую
участь». Это фактически эпиграф к «Ивану Денисовичу», немножечко, может
быть, автором спрятанный. Но именно в этих словах — начало ко всему действию. И
после совершенно открыто: спор на лагерных нарах Алёши-баптиста с Шуховым… О
чём же?! О вере, о Боге! Как и финал повести — это открытый разговор о Боге, то
есть открытый для читателя, разумеется. Даже имя это — Алёша, оно должно
напомнить читателю другого, Алешу Карамазова, и другой спор. Солженицыну не
было ближе писателя, чем Достоевский. Если Александр Исаевич хотел опереться на
чью-то чужую важную для себя мысль, то всегда опирался на мысли Достоевского — и
вспомним, какого бы ещё русского писателя точно так страшилась советская
власть? Так вот, Алеша. Но почему
баптист? Наверно потому, что Солженицын хотел показать все-таки христианское
разномыслие. Он хорошо понимал, что, конечно, в лагерях сидели святые люди, и
такие как Флоренский, и мог бы изобразить образ такого священника. Но всё же
дает характеристику, что был он как парторг, этот Алеша, то есть говорил как бы
прописные истины. И вот я хочу напомнить, когда Алеша убеждает Ивана Денисовича
в необходимости молитвы, и тут произносится Шуховым в ответ, что до Бога письма
доходят как по тюремной канцелярии. Это вопрос века, собственно говоря, вопрос
века, когда говорит опять же Иван Денисович, что в Бога-то я верю, но я не верю
в ад и рай, вы мне этого не предлагайте, потому что и выжить по Божьим-то вашим
заповедям нельзя, а как по ним живут, он, Шухов, давно забыл. Все вещи сказаны, сказаны жестко
Солженицыным. И более того, в то время, когда эту повесть воспринимают как
разоблачение сталинского деспотизма, Солженицын показывает, с другой стороны,
жесткий закон лагерного выживания. В этом и поэтика вещи, когда переходит
действие как бы от одной лагерной заповеди к другой, и каждая кончается «а
иначе подохнешь», «а иначе подохнешь». Вот так вот двигается по одному дню Иван
Денисович, тем жив, что их исполняет. И эти законы выживания уже диктуются не
деспотизмом какой-то власти, а деспотизмом масс, самих лагерных масс, которые
привело в движение только это безбожие и необходимость выжить. Это законы
выживания — но не жизни. И тут возникает понятие Солженицына «лишь бы
существовать». Он выскажет его в целом о мире, в котором стало целью только
это же: лишь бы существовать, как думает Иван Денисович своё — «лишь бы не
сдохнуть». Первое отрытое обращение самого
Солженицына к миру — это его Нобелевская лекция. Она сознательно связана с
«Одним днем Ивана Денисовича». Вступление похоже на фрагмент из повести — но
вот вдруг сказано несказанное: «В
томительных лагерных перебродах, в колонне заключенных, во мгле вечерних
морозов с просвечивающими цепочками фонарей подступало нам в горло, что
хотелось бы выкрикнуть на целый мир, если бы мир мог услышать кого-нибудь из
нас». Тогда, в 1972 году, он еще не лишен
советского гражданства, что важно, и еще не выслан из страны… И мир замер — разве
же не так — в ожидании сенсации. Но начиная с вопроса о том, чем может помочь
литература сегодняшнему миру, Солженицын дает свою характеристику его
состояния. Первое, говорит как об опасности о глобализме… Говорит, что облик и
будущее этого мира оказались в руках ученых — но ученые не несут никакой
нравственной ответственности. В то же время мировая политика беспринципна — и
это утверждение звучит жёстче всех писем его открытых к советскому
правительству, цитата: «Корыстным
пристрастием большинства ООН ревниво заботится о свободе одних народов и в
небрежении оставляет свободу других». Мир услышит: «Но для целого человечества, стиснутого в
единый ком, такое взаимное непонимание грозит близкой и бурной гибелью. Оно
требует миллионных жертв в нескончаемых гражданских войнах, оно нагруживает в
душу нам, что нет общечеловеческих устойчивых понятий добра и справедливости».
И это клеймённый-то «антисоветчик» скажет, обращаясь от имени миллионов
погибших в лагерях: «Писатель — не
посторонний судья своим соотечественникам и современникам, он — совиновник во
всем зле, совершенном у него на родине или его народом». Это, конечно, не удивляет даже,
а потрясает — настолько мысль его опередила время… Но если сказать, что и
Нобелевская лекция — это послание, то объяснялся Солженицын с миром как
христианин. Вот он говорит: «Слова
отзвучивают, утекают как вода без вкуса, без цвета, без запаха, без следа».
Но в конце: «Одно слово правды весь
мир перетянет». Сенсации не произошло, в
Солженицыне узрели самозваного пророка, не понимая, что он прежде всего
мыслитель — а мыслью его движет христианское слово правды. Но это христианской мыслью
своей оттолкнул он, конечно, западное общественное мнение и поэтому оказался
чужд своеродной интеллигенции, сказав же: «Вера в России испарилась из кругов образованных». Солженицын говорил, что если
какие-то революции в будущем возможны, то они должны быть нравственными. В
общем, такая нравственная революция, на самом деле, и произошла. Этой
нравственной революцией оказалась его повесть. В нашем мире с ее открытым
смыслом, и в то же время, с новым смыслом, христианским, она, конечно, будет и
будет жить. Идея Александра Исаевича, как я ее чувствую, понимаю: что мир
кончается, потому что прекращается человеческая молитва за мир, то есть
сознание своей ответственности за происходящее. И последние его слова — это
слова о том, что если мир погибнет и мы сами его потеряем, то в этом будем
виноваты только мы. Это понятие совины как ответственности, а совести как боли
за совершенный тобой грех — были главными в мировоззрении Солженицына, и он их
отстаивал собственной верой, хотя выводы его о трагедии XX века кажутся
безнадёжными. Взаимное истребление… Мир, подчинённый законам
выживания… ЛЮДИ ЗАБЫЛИ БОГА. ЛЮДЯМ УКАЗЫВАЛОСЬ ВЫЖИТЬ ЗА СЧЁТ
СМЕРТИ ДРУГИХ. Но вспомним мы тот день, когда
правильный зек — ни разу не согрешив, кроме как спрятав в рукавице обрубок
пилки — молится на шмоне. Молится — и проскакивает в зону, спасённый… Повесть
эта сама как молитва. Молитва о русском человеке. Пусть же она хотя бы не
забывается — и живёт в нашей благодарной памяти.
«Один день Ивана Денисовича»
как христианское послание миру