Александр Мелихов. Гром и молния

Александр Мелихов,
Санкт-Петербург

Гром и молния

(Лит. газ. 2010. 15 сент. № 36;
http://lgz.ru/article/13845)

 

После триумфального явления народу солженицынского шедевра «Один день Ивана Денисовича» его автор почти сразу же скрылся за политическими тучами. Из которых время от времени доносились гром и лишь затем молния — сначала появлялась разгромная статья и лишь с большим опозданием, на папиросной бумаге, на одну ночь, а то и на полчаса кто-то из друзей подбрасывал едва различимый текст, породивший эти громы.

Сейчас уже и не припомнить, что в них было, в памяти осталось лишь собственное ощу­щение: так их, режь правду-матку!

Только «Красное Колесо» прикатилось к нам в перестроечную пору, когда появилась возможность различать и художественные качества: историческая составля­ющая необыкновенно интересна, лирическая из рук вон плоха.

Впрочем, историософская идея, явившаяся среди демократического пиршества, от этого не становилась менее сенсационной: Россию убила демократия, «большевицкая» дик­татура сумела овладеть только трупом.

Но лишь урок «Как нам обустроить Россию?» явился своевременно — сначала молния, а затем гром. От него и осталось впечатление чего-то всеобъемлющего и громокипящего, не поддающегося ясному и сжатому пересказу. Отчего впоследствии я с большим почтением выслушивал сетования почитателей Солженицына, что если бы, де, его послушали, то всё пошло бы гораздо лучше: стало быть, сумели его понять по-насто­ящему умные головы!

Попробую же к ним присоединиться хотя бы двадцать лет спустя: известно же, что задний ум крепче переднего.

Первое, от чего в своё время радостно захватывало дух: МЫ — НА ПОСЛЕДНЕМ ДОКАТЕ.

Вроде бы что ж тут хорошего? Да ведь это не мы, это наши враги, наша власть оказалась на этом самом докате, а уж мы-то сумеем обустроиться, только бы нам их свалить! И то, что Солженицын не разделял этой эйфории разгулявшегося детсада, гово­рит о его гораздо большей политической искушённости: мир полон конфликтов, которых мы пока ещё не видим. И первейшие из них — национальные. «Ничто нас не убедит, что наш голод, нищета, ранние смерти, вырождение детей — что какая-то из этих бед первей нашей национальной гордости!»

Уже один этот приоритет национальных проблем позволял наиболее благородным нашим интеллигентам отмахиваться от них, приклеивая Солженицыну ярлык национали­ста: ведь у нас в детском саду порядочные люди национальностей старались не замечать — избалованные дети больше всего ненавидят свою бонну. Только утёкшие годы и утёк­шая кровь помогли мне понять, что главные наши враги — действительно не власть и не бедность (по отношению к пяти процентам обитателей земли), а старость и смерть, бесследное исчезновение.

Спастись от чувства бессилия мы хоть отчасти можем, лишь отождествляясь в своём воображении с чем-то могущественным, почитаемым и долговечным — ничего подобного, кроме национальной принадлежности, сегодняшний безрелигиозный мир пред­ложить не может. И потому тот, кто покушается на наше национальное достоинство, действительно покушается на самые основы нашего душевного благополучия. Оттого-то из-за материального ущерба готовы на убийство лишь отдельные изверги, а из-за нацио­нального унижения — почти все. По крайней мере отвернуться, когда это делают другие. Именно поэтому Солженицын был глубоко прав, когда начал с вопроса: «А как будет с нациями? В каких географических границах мы будем лечиться или умирать?»

Но как же он отвечает на этот вопрос? «Надо безотложно, громко, чётко объявить: три прибалтийских республики, три закавказских республики, четыре среднеазиатских, да и Молдавия, если её к Румынии больше тянет, эти одиннадцать — да! — НЕПРЕМЕННО И БЕСПОВОРОТНО будут отделены». Казахстан, правда, излишне раздут, поэтому его «русский север» должен отойти к России. Теперь-то мы понимаем, что подобные «отхо­ды» осуществляются лишь военным путём, а Солженицын уповал на некое мирное со­труд­ничество неких экспертов — как будто не догадываясь, что тот политик, который уступит хотя бы пядь «родной земли», навеки даст своим конкурентам возможность клеймить его предателем. Такие решения по силам лишь сверхавторитетным вождям, да и то под давлением неодолимых обстоятельств, понятных даже «простому человеку». Который в тот момент никаких таких обстоятельств не видел.

Ну а «Слово к украинцам и белорусам» ещё более наивно: «Да народ наш и разделялся на три ветви лишь по грозной беде монгольского нашествия да польской колонизации. Это всё — придуманная невдавне фальшь, что чуть не с IX века сущест­вовал особый украинский народ с особым не-русским языком. Мы все вместе истекли из драгоценного Киева, «откуду русская земля стала есть», по летописи Нестора, откуда и засветило нам христианство. Одни и те же князья правили нами: Ярослав Мудрый разде­лял между сыновьями Киев, Новгород и всё протяжение от Чернигова до Рязани, Мурома и Белоозера; Владимир Мономах был одновременно и киевский князь и ростово-суздальский; и такое же единство в служении митрополитов. Народ Киевской Руси и создал Московское государство. В Литве и Польше белорусы и малороссы сознавали себя русскими и боролись против ополяченья и окатоличенья. Возврат этих земель в Россию был всеми тогда осознаваем как ВОССОЕДИНЕНИЕ».

Что если бы какой-то патетический американец воззвал к англичанам и австралийцам с призывом воссоединиться? Мы-де и происходим из единого корня, и говорим на одном и том же языке… Или Испания с Португалией предложили это Латинской Америке, если не друг другу? Им ответили бы, что с тех пор возникли новые народы с собственной историей, причём не той, какой она выглядит со стороны, ибо каждый народ руководствуется не научной, а воодушевляющей историей, только и могущей защитить представителей этого народа от страха мизерности, который и заставляет людей объединяться в нации. И то, что в нашей общей истории нам представляется объединяющим, в их воодушевляющей версии может оказаться главным поводом для разъединения.

«И вместе перенеся от коммунистов общую кнуто-расстрельную коллективизацию, — спрашивает Солженицын, — неужели мы этими кровными страданиями не соеди­не­ны?» Но мы-то уже знаем, что именно «голодомор» служит на Украине одним из важней­ших пунктов антироссийской пропаганды…

«Сегодня отделять Украину — значит резать через миллионы семей и людей», — предостерегает Солженицын, хотя отделять и другие им намеченные республики тоже означает резать через миллионы людей и семей, — впрочем, о тех миллионах позаботятся всемогущие и великодушные эксперты. Да и Солженицын о них помнит: «Каждое новосо­здан­ное государство должно дать чёткие гарантии прав меньшинств». Забыв лишь о том, что любые выданные гарантии сильное большинство, гласно или негласно, тут же заберёт обратно, когда найдёт это выгодным. Слабым всюду живётся не очень сладко…

Чувствуя это, Солженицын начинает взывать к неким высшим мотивам: пришёл крайний час искать более высокие формы государственности, основанные не только на эгоизме, но и на сочувствии, не гнаться лишь за ИНТЕРЕСАМИ, упуская не то что Божью справедливость, но самую умеренную нравственность. Но какая сила заставит людей отказаться от их интересов — прежде всего психологических, которые и объединяют лю­дей в нации? «Уже кажется: только вмешательство Неба может нас спасти».

«Но не посылается Чудо тем, кто не силится ему навстречу». Искать спасительного Чуда не для торжества над конкурентами, а для мира с ними — это уже само по себе было бы чудом.

Какие чудесные силы должны и ввести в России частную собственность, и не до­пус­тить «напор собственности и корысти — до социального зла, разрушающего здоровье общества», то есть какие силы должны помешать сильным эксплуатировать слабых, — на этом неприятном вопросе Солженицын не останавливается, тем более что единственными в тот момент хоть сколько-нибудь организованными силами были ненавистные ему КПСС и КГБ. Которые, не помню, сделали ли на рубеже 90-х хоть один необратимо решитель­ный шаг — похоже, мы этими страшными «органами» больше запугивали себя сами.

Откуда возьмётся то верховное САМООГРАНИЧЕНИЕ людей, в чьей природе стремиться к расширению своих возможностей? Противник каких бы то ни было партий — отделения частей от целого, Солженицын уповает на некие спасительные «низы» — «и здесь, как и во многом, наш путь выздоровления — с н и з о в». Но если под низами пони­мать малые коллективы и небольшие территориальные образования, то групповой эгоизм им присущ ничуть не менее, чем целым государствам. Если не более, поскольку их ИНТЕРЕСЫ нагляднее для каждого.

А нужно ещё спасать и семью, и школу, и библиотеки, то есть общественная нравственность должна прийти на помощь именно тем институтам, которые сами её и порождают. «А вот спорт, да в расчёте на всемирную славу, никак не должен финанси­ро­вать­ся государством, но — сколько сами соберут». Хотя именно национальный спорт мирового уровня, как и всякое явление, увеличивающее восхищение человеком, очень мощно служит сплочению нации.

Солженицын как будто и сознаёт неконструктивность своих политических рецептов: «Если в самих людях нет справедливости и честности — то это проявится при любом строе». Разумеется, если бы люди были ангелами, им были бы не нужны законы. А вот как обустроить далеко не ангелов? И тут у Солженицына отыскиваются лишь стан­дарт­ные заклинания: очищение, слово СОБСТВЕННОГО раскаяния…

То есть нужны движения души, присущие людям совестливым, тогда как проблема заключается в обуздании бессовестных. Для противостояния которым и люди среднего нрав­ственного уровня начинают считать совесть непосильной и неуместной обузой. В итоге нравственность должна породить самоё себя. Обычные же политические инструменты — партии, профсоюзы — всё это эгоистические корпорации. Остаётся толь­ко укорять единственную организацию, чья миссия — печься не о земном: «Оживление смелости мало коснулось православной иерархии. (И во дни всеобщей нищеты надо же отказаться от признаков богатства, которыми соблазняет власть.)»; «Явить бы и теперь, по завету Христа, пример бесстрашия — и не только к государству, но и к обществу, и к жгу­чим бедам дня, и к себе самой».

Мало кому удаётся соединять небесное с земным, смешивать два эти ремесла — про­рока, взывающего к совести и небу, и политика, дающего исполнимые советы. Но герои­ческая судьба и масштаб личности Солженицына всё-таки затмили его поли­ти­че­скую неудачу — он занял прочное место в воодушевляющей истории: в неё попадают за раз­мах, а не за унылое искусство возможного.