Георгий Васюточкин. Петербург Солженицына

 Георгий Васюточкин. Петербург Солженицына

Георгий Васюточкин

Петербург Солженицына

(Посев. 2003. № 5. С. 18–20; № 6. С. 37–39)

 

Георгий Сергеевич Васюточкин, в 1990–1993 гг. — депутат первого демо­кра­ти­че­ско­го Петросовета, ученый-физик, краевед, автор многочисленных публикаций и передач о творчестве А.И. Солженицына в питерских СМИ.

 

В канун 300-летия Петербурга о граде Петровом пишут и говорят в исключительно восторженном тоне, а портрет Петра I украшает кабинет президента России. И нельзя, собираясь писать о Петербурге в сочинениях и в жизни А.И. Солженицына, умолчать о взгляде писателя на петербургский период русской истории. К деятельности Петра он относится критически, разделяя мнение В.О. Ключевского: «Петр был не реформатор, а — революционер (и — большей частью — без надобности в том)… Бездна, крайнее истощение сил страны непосильными тяготами, наложенными на народный труд».

«А еще, — продолжает уже сам Солженицын, — эта безумная идея раздвоения сто­лицы — перенести ее в призрачные болота и воздвигать там «парадиз» — на удивление всей Европы — но палками, но на той фантастической постройке дворцов каналов и верфей, загоняя вусмерть народные массы» («Русский вопрос к концу ХХ века»). Насильственного онемечивания России Петром писатель также не приемлет. 28 апреля 1991 г. он обратился с воззванием «К жителям города на Неве», в котором убеждал их не возвращать городу названия «Санкт-Петербург».

«Оно было в XVIII веке навязано вопреки русскому языку и русскому сознанию. (Как и город на Урале, его устроителем В.Н. Татищевым хорошо звавшийся «Екатерининск», был утвержден петербургскими бюрократами — «Екатеринбург»)».

Не оспаривая необходимости устранения из названия города имени главаря банды большевиков, писатель предлагал мотивированные варианты: «Переименование в 1914 г. в «Петроград» было вполне разумным, и оно верно, если считать город названным в честь императора. (Если же хотеть сохранить, как исторически было, в честь Апостола Петра — то естественная русская форма: Свято-Петроград)».

Авторская оценка «петербургского периода русской истории» дана в Узле III «Повествования в отмеренных сроках» — «Марте Семнадцатого»: «Так заканчивался двухсотлетний отечественный процесс, по которому всю Россию начал выражать город, насильственно построенный петровскою палкой и итальянскими архитекторами на северных болотах,
НА БОЛОТЕ, ГДЕ ХЛЕБА НЕ МОЛОТЯТ, А БЕЛЕЕ НАШЕГО ЕДЯТ,
а сам этот город выражался уже и не мыслителями с полок сумрачной Публичной библиотеки, уже и не быстрословыми депутатами Государственной Думы, но — уличными забияками, бьющими магазинные стекла оттого, что к этому болоту не успели подвезти вдоволь хлеба».

Но критическое отношение к Петербургу — это отечественная литературная традиция: Лермонтов его недолюбливал, Герцен не любил, Достоевский — тоже. А кому не памятны гоголевские слова: «Он лжет, этот Невский проспект»? От большого писателя ждешь не любви, а понимания и сочувствия. И многочисленные фрагменты солженицынской прозы, выбираемые из разных произведений, свидетельствуют о том, что Солженицын занимается Петербургом без отчужденной предвзятости.

В «Раковом корпусе», написанном много раньше «Красного Колеса», внимание привлекает ночной диалог пациента онкологической больницы Олега Костоглотова и дежурной санитарки, читающей по ночам французские романы. Оказывается, оба они — из Петербурга. В разговоре звучат названия улиц, но главное — внезапность темы. Санитарка, Елизавета Анатольевна, напоминает Олегу, как после смерти Кирова стали выселять из города «социально опасных лиц». И Солженицын — едва ли не первый увидевший, что Петербург планомерно уничтожали не одни нацисты, но прежде — свои же.

«— Не помните, — говорит старушка, — как будто землетрясение было — нарас­паш­ку квартиры, кто-то входил, брал, уходил, никто никого не спрашивал. Ведь четверть города выселили. А Вы — не помните?

— Нет, помню. Но вот позор: это не казалось самым главным. В школе нам объясняли, зачем это нужно, почему полезно.

Как кобылка туго занузданная стареющая санитарка поводила головой вверх и вниз.

— О блокаде — все будут говорить! О блокаде — поэмы пишут! Это разрешено. А до блокады как будто ничего не было. (…) А за несколько лет до то го выселяли из Ленинграда дворян, тоже сотню тысяч, наверно — а мы очень заметили? И какие уж там оставались дворянишки! — старые, малые да беспомощные. А мы знали, смотрели и ничего: нас ведь не трогали».

Так петербургская тема в творчестве Солженицына появляется в тональности острого сострадания к петербуржцам, которым досталось выше меры и от Ленина со Сталиным, и от Гитлера.

Да и отдельные лицевые места Петербурга встречают несомненную авторскую симпатию. Главный положительный герой «Красного Колеса» — полков ник генштаба Георгий Воротынцев — выходит из здания Николаевского вокзала: «Уже на Знаменской площади колотнуло сердце: тоже свое, не откинешь. А повернули на Невский — эта прямь! Эта даль! Даже в пасмури свинцовой под аспидным не бом. И неясно шпиль адмиралтейский — как награда в дальнем пути».

В очерке «Невидимки» он пишет о своем освоении Петербурга: сначала, в середине 60-х — это «сплошной обход города», а после 1968‑го приезжал ненадолго, — «для лучшего догляда обежать некоторые петроградские места действия для «Марта» да провести неотложный опрос знающих людей». Авторская добросовестность устремляла его измерить многие десятки километров пешком, чтобы увидеть Петербург — это вместилище катастроф — глазами исторических персонажей и вымышленных героев его прозы. Лагерный опыт писателя сказался — не зря же он в «Раковом корпусе» заметил: «тяжелая жизнь углубляет способности зрения». И каждому немолодому петербуржцу, измерившему город своими прогулками за тридцать-сорок лет, особенно бросается в глаза точность писателя, чей зоркий взгляд бывшего зэка ухватчиво вбирает и утилизирует мельчайшую деталь городского ландшафта, — как в центре, так и в окраинных районах. Точность, слов но в донесении разведчика.

Автор «Красного Колеса» уверенно выделяет главный вид Петербурга — державную Неву между Троицким и Дворцовым мостами. Первый маршрут через Троицкий мост прокладывают вымышленные герои «Красного Колеса» — Георгий Воротынцев и его сестра Вера; они едут на трамвае (извозчик — дорого) к Андрею Ивановичу Шингареву — кадетскому депутату Государственной думы, живущему на Петроградской. Самый запоминающийся отрезок этой поездки — вид с Троицкого моста на стрелку Васильевского острова.

«Скосили по Манежной площади мимо Николая Николаевича старшего, невдали от Инженерного замка дождались синего и красного огоньков второго номера, уже не переполненного в вечерний час, — и повез он их, будто выбирая и показывая… что есть покрасивее в Свято-Петрограде; с оглядом на Михайловский дворец через Мойку, Лебяжьей аллеей вдоль Марсова поля и прокидистым Троицким мостом с лучшим видом столицы оттуда налево — на Зимний со звеньями Эрмитажа, на стрелку Васильевского, особенно в тот миг, когда причудливые и мощные ростральные колонны, угадываемые в под свете уличных фонарей, захватывают Биржу точно посеред себя и тут же, обращаясь, упускают».

Следующий взгляд с Троицкого на стрелку — уже в первые дни февральской революции. Подлинные персонажи русской истории — Андрей Иванович Шингарев и Петр Бернгардович Струве — пешком идут через тот же мост на заседание бюро думского блока.

Первый день — 26 февраля в Петербурге — без трамваев и извозчиков, напуганных начавшимися беспорядками.

«Белела Нева под снегом. На нем, потемней, сохранялись пересекающие поперечные тропки, про деланные вчера многими пешеходами. Выше Дворцового моста, недостроенного, с деревянными будка ми, нарушавшими стиль, чернело вмерзшее на зиму судно. А пройдя дальше — видно было и несколько таких, за Биржевым, у Пенькового Буяна.

За первым тройчатым фонарем потянулась узорная решетка перил, убранная мелкими иголками изморози.

И самый Троицкий мост, в двух рядах гроздевых фонарей, — без трамваев, без извозчиков, почти и без пешеходов, — невероятный, завороженный, праздничный стоял в этом морозном солнце.

Невозможно было не остановиться, не посмотреть направо, к солнцу спиной.

По левому берегу, без обычной колесной суеты и без вальяжных экипажей, тянулись пустынно-праздничные, гранитноберегие набережные перед столпищем дворцов — от серого Мраморного до много лепного бурого Зимнего. А справа, поперек Невы, подпоясанной простыми затягами Дворцового и Биржевого мостов, — мощно, царственно стояла Биржа, как античный храм, на своем возвышенном гранитном стилобате — с преднесенными ростральными колоннами, как дивными подсвечниками, и с уходящей двумя набережными василеостровской симметрией».

В третий раз мы вместе с автором оказываемся на Троицком уже в апреле семнадцатого, — на этот раз смотрим на него из окон особняка на Французской набережной, где происходит заседание ЦК партии кадетов. Нева уже вскрылась.

«И вот они собрались, три десятка лидеров, в не большом летнем зальце второго этажа своего прелестного особняка на Французской набережной почти посередине между Троицким и Литейным мостом. Через цельностекловые зеркальные высокие окна перед ними текла Нева — сегодня безжалостного стального цвета и взрябленная порывистым еще холодным ветром. И солнце не блестело по ней, зайдя уже позади дома…

Левей за Невой — желтела Петропавловка. А прямо напротив начинался исток Большой Невки, отчего невская стихия казалась еще шире».

Понятно, что автор «Колеса» сам не однажды и в разное время суток ходил здесь — иначе откуда бы ему знать, что за Литейным мостом, на востоке, в полуденные часы в феврале стоит петербургское солнце, и где оно заходит в середине апреля перед наступлением сумерек.

Автор «Красного Колеса» пускает своих героев петербургскими маршрутами не прежде, чем сам пройдет по названным улицами и переулкам. Только что шагами не вымеривает, как Достоевский, — у того топография кажется привязанной к городским ориентирам с точностью до нескольких метров. Но при этой кажущейся достоверности едва ли не на каждый детально очерченный дом находится и его двойник; об этой «двузначности» адресов «Преступления и наказания» говорилось не однажды. Довольно лишь напомнить, что краеведы до сих пор спорят о том, в каком доме жила Соня Мармеладова на «канаве»; на сегодня этот приоритет оспаривают дома по каналу Грибоедова под номерами 63 и 73.

У Солженицына среди многих десятков адресов нет, пожалуй, ни одного, названного приблизительно. К названию улицы и номеру дома писатель иногда добавляет и сжатое описание места. Вот социал-демократ Гиммер живет на набережной Карповки, 32. И сразу понятно — не из неимущих социал-демократ: дом построен архитектором де Рошефором младшим (1911 г.). Отцветающий модерн, с претензией на особость: на крыше — цилиндрическая башенка с люнетом и короткий колючий (к чему он на жилом доме?) шпиль. А напротив — Иоанновский храм в византийском стиле. Не по душе Александру Исаевичу и храм, и самый, по-видимому, стиль.

Этот памятник архитектуры предстает нагромождением «глыб нарощенного камня… В скудном освещении на убогой набережной Карповки он виделся черной горой». И нынче это место так полностью и не оформилось, — жилые дома по четной стороне Карповки заканчиваются — дальше забор, огораживающий производственную и совсем запущенную территорию. Напротив — по ту сторону Карповки — долгострой помпезной гостиницы «Северная Корона».

Иногда читателю предоставляется самому дойти до точной атрибуции места. Лидер октябристов, думец А.И. Гучков говорит спутнику: «Я на Фурштадтской живу, на углу Воскресенского». Не укрылась от Солженицына и очевидная, хотя, возможно, и случайная сгруппированность депутатов думы вокруг Таврического дворца. Максим Винавер — видный кадет — живет на Захарьевской. Павел Николаевич Милюков — подальше, в конце Бассейной улицы, в знаменитом доме кооперативного товарищества; нынешний адрес — улица Некрасова, 60. Дом выходит на перекресток Бассейной и Греческого проспекта, и в 84-й главе «Марта Семнадцатого» писатель сводит два угла одного перекрестка, словно два разнополярных электрода, между которыми — быть разряду.

«Милюков сегодня остро столкнулся с события ми еще утром, у себя дома. Он жил на дальнем краю Бассейной, и надо ж было, чтобы так долго ожидаемое народное движение родилось не где-нибудь в стране — но наискось от его окон, в казармах Волынского. С большой осмотрительностью боковыми улицами, чтобы ни с кем не столкнуться, прокрался он в Думу. А ее тут — распустили».

И главный фигурант февральской революции — А.Ф. Керенский — тоже поблизости, за Таврическим садом, на Тверской живет. К нему направляются Гиммер и Зензинов, и вновь видно, что Солженицын сам прошел их маршрутом.

«Керенский жил позади Таврического Сада, и надо было им теперь идти по Сергиевской до Потемкинской, потом либо взять налево по Шпалерной, либо направо по Кирочной — все придумские кварталы». И читателю, знающему Петербург, ясно, что пешеходы вынужденно обходят Таврический сад, и это еще одно свидетельство тому, что Солженицын не только побывал здесь, но еще и в такое же время года! Ранней весной сады и скверы Петербурга закрываются, пока не растает снег и вода не сойдет. И через сад Гиммер с Зензиновым прямо к Тверской выйти не могут. А «придумские кварталы» — это территория, еще недавно входившая в упраздненные ныне ленинградские районы — Дзержинский и Смольнинский. И здесь же — квартира последнего царского премьер-министра кн. Голицына на Моховой улице. И сюда заглянул писатель:

«Наконец в городе все глубоко успокоилось. А в эту квартиру на Моховой, казен­ную квартиру председателя Совета Министров в хорошем старом доме и днем-то не шум­но доносилось… В этой квартире предусмотрены были комнаты для торжественных прие­мов и раутов, а вот комнаты для делового заседания не было. Собирались в большой гостиной и рассаживались, где придется — за овальнофигурным лакированным столиком, за малым круглым в стороне, просто в креслах, стульях, стоящих отдельно, и на золоче­ном диване с темно-зеленой бархат ной обивкой».

Уют аристократического интерьера убаюкивающе действует на министров, — расходятся, поговорив и не приняв никакого решения.

И как же контрастирует с картиной этого изнеживающего уюта писательское резюме! «Они не знали, что в этот самый вечер Городская Дума постановила: «с этим правительством, обагрившим руки народной кровью…» Выразительное авторское многоточие.

Новые события «Красного Колеса» разворачиваются в новых городских кварталах, застраивавшихся в последнее десятилетие перед I мировой войной. А вымышленных своих героев Солженицын направляет и вовсе в район, полностью сменивший свой облик, — на Петроградскую сторону (патриархальную до 1890-х). Ее прорезал пустившийся в рост на север, через острова, Каменноостровский проспект, ставший с открытием Троицкого моста главной транспортной артерией, выводящей за город. Воротынцев во время побывки в Петербурге получает приглашение «зайти, побеседовать» к известнейшему депутату Думы, врачу, экономисту, аграрию — Андрею Шингареву. Описание встречи занимает десятки страниц Узла «Октябрь Шестнадцатого».

«Излюбленный депутат, к которому и незнакомые рвутся», живет в пятом этаже многоквартирного доходного дома. От Каменноостровского, сойдя с трамвая и направо, идут брат и сестра Воротынцевы.

«Придерживая под невесомый локоток, вел ее Георгий по Большой Монетной, и номера нарастали. Тут еще немного пройти, и дома попростеют, будет граница приличного района уже рядом с неприличным Выборгским». Точнее не сказать, — но откуда уроженцу южнорусских земель Солженицыну почувствовать было, что именно здесь, — на Большой и Малой Вульфовых улицах, в которые упирается Большая Монетная, — и проходит эта граница, не надо и к набережной выходить!

«Вот был и 22 номер, по фасаду отделанный под светлый плиточный кирпичик, значит, постройки недавней». Действительно, дом 22 по Большой Монетной — доходный, принадлежащий его создателю, архитектору Антонину Балинскому; построен в 1908 г.

«В парадное. Лифта нет, но лестница — шире обычной, можно рядом свободно идти троим, и окна лестничной клетки — трехстворчатые, просторные.

Пятый этаж? Все-таки не понимаю. Такое положение в Думе, в партии — почему уж так стесненно живет?»

Сопровождающая Воротынцева Вера поясняет:

«И даже за такую квартиру он отдает половину думского жалованья. Депутатам платят весьма умеренно… Из далекого фронтового угла, из землянки представлялись главные думцы на некоей сияющей высоте, поставленные высоко над средними русскими гражданами. И вот не соединялось это теперь с рядовой петербургской квартирой и всем вериным рассказом. С тем большим интересом поднимался Воротынцев».

Вот и хозяин, приглашающий сразу к себе в кабинет.

«Узкая комната, еще суженая книжными полка ми с обеих сторон да стульями, однако не свободными: на каждом стопы журналов, брошюр, бумаг. Проваленный диван — и тот не весь свободен, и на нем стопа…»

Словом, почти что жилище разночинца. По-другому рассказано о доме, где живет Ольда Орестовна Андозерская, профессор-медиевист, с ней Воротынцев познакомился у Шингарева. Перед войной Петербург уверенно шел на север, вдоль по Каменно­ост­ров­ско­му; застраивались острова, — самый ближний — Аптекарский, а за ним — Каменный. За­стра­ивалась и глухая прежде северо-западная оконечность Аптекарского — часть между Песочной улицей (ныне — профессора Попова) и Песочной набережной. Туда-то и мчится на лихаче к молодой и обаятельной Андозерской Воротынцев.

«Соскочить. Букет фиолетовых астр. Дальше погнал.

Спортинг-палас. Дом эмира бухарского. Силин мост…

За Карповкой — особняк под итальянскую виллу. Все гуще деревьев по проспекту. У Лопухинской — тополя. В каком хорошем месте она живет…

Свернули. По Песочной набережной. Справа — искоричнево-черная вода Малой Невки, слева — усадьбы, дачи, огни в глубине садов. А вот и скромный серый дом с шероховатыми стенами (тоже мода), над входом — 1914. Сколько же строили перед войной. Где б мы были уже без войны!

Снаружи прост, а внутри необычный: вместо лестничной клетки — ротонда, и лестница — винтом по стене, а на втором этаже — круговые хоры и уже от туда квартиры».

Прерываем автора. «Скромный серый дом». Смотря что считать скромностью. После упоительного взлета петербургского (и скандинавского) модерна любое здание, тем более в духе неоклассики, выглядит скучновато. На этом участке авторскому описанию соответствует один-единственный дом. Выходит на Песочную набережную короткая улица Грота. И тут — большой, уныло симметричный, с вернувшейся (после модерна) глубокой штукатур ной пластикой дом № 5. Он закончен строительством как раз в 1914-м. Заказан был специально — для служащих Азовско-Донского банка. Свободные квартиры сдавались сторонним съемщикам.

Искусствоведы Владимир Исаченко и Георгий Оль в своей книге «Федор Лидваль», а именно этот мэтр «шведского» северного модерна и есть автор здания, характеризуют дом как «однотонный, сдержанный по пластике». Почти синонимы эпитета «скромный». Именно здесь, в удобной квартирке «с окнами на Песочную набережную, на серо-бурую вспухлую Невку и на Каменный остров, где в глубине деревьев, оголенных и с удержанными буры ми и красными листьями… угадывается в петушином стиле деревянная дачка, фантастическая каменная с черными башенками, да деревянный Каменноостровский театр», протекает внезапный бурный роман Воротынцева и Андозерской, не будь которого, — по словам самого же Воротынцева, — «он был бедняк… он просто — жизни бы так и не узнал без этих восьми дней».

И если деревянный Каменноостровский театр уже увековечен блоковскими строчками:

 

Вновь оснеженные колонны,

Елагин мост и два огня,

И голос женщины влюбленной,

И хруст песка, и храп коня, —

 

то в «Октябре Шестнадцатого» получает вечную прописку поблизости, на Аптекарском любовный роман высочайшего накала, роман Георгия и Ольды, завершающий цепь самых вершинных любовных сюжетов русской классики.

Немного о прототипах Ольды и Георгия.

Историк Н. Рутыч задается вопросом, кого вывел автор в образе полковника Воротынцева? Каппеля? Дроздовского? Болдырева? Миллера?

С профессором Андозерской яснее. Этот образ, по-видимому, списан с Ольги Антоновны Добиаш (1874–1939), историка, первой в России женщины, получившей магистерское звание (1915), ставшей впоследствии членом-корреспондентом АН СССР, специализировавшейся именно на европейской медиевистике. Недавно переизданы ее исследования — о Западном средневековом искусстве, духовной культуре Западной Европы IV–XI вв., популярная книга о Ричарде Львиное Сердце. Уверенный стиль повествования, ясность восприятия фактов, «мужская» логика воскрешают образ выведенной Солженицыным героини.

А лихачи, под стать блоковским, оснеженные колонны, «фантастическая каменная с черными башенками» дачка (конечно же, особняк баронессы Клейнмихель и Чинизелли, что на набережной Крестовки, 8, над которым трудились мастера позднего модерна И.А. Претро и Ф.Ф. фон Постельс), — прежний, романтический, «последний» Петербург. Но эти пленительные картины — всего лишь нужный аккорд, придающий полноту звучания любовному «за пою» героев Солженицына.

И если невозможно представить Блока, пишущего языком Горького, то автор «Октября Шестнадцатого» уверенно переходит к иным картинам — хмурых пролетарских окраин Петербурга, погружая нас в мир фабричного люда. Рабочим забастовкам в романе отведено довольно места, образам вожаков — тоже, среди которых неуемной энергией выделяется Александр Шляпников. Теоретики — Ленин, Зиновьев и Троцкий — далеко от Петрограда, и поднимать рабочих «на борьбу за свои права» приходится таким незаметным труженикам партии, как Шляпников. Вслед за ним — героем романа и реальным лицом русской истории — Солженицын истаптывает десятки километров — с Галерной гавани на Выборгскую сторону, оттуда, через Центр — за Невскую заставу. Проследуем с ними по проспекту Обуховской обороны, вобравшему в себя целых шесть разноименных отрезков, — проспектов же.

«Когда сядешь на невский паровичок из трех коротких вагонцев с империалами, и обогнет он Александро-Невскую Лавру, Подмонастырскую слободку, через Архангелогородский мост выедет на Шлиссельбургский проспект… Набирая версты, минует Стеклянный городок, и ампирные хлебные амбары на берегу Невы, пристани, лесные биржи, сенные балаганы. Минует Семянниковский завод (но тебе не туда), Катушечную фабрику, не похожую и на фабрику своей отменной постройкой. Проехав Рожок, обколесит стороной село Смоленское и село Михаила Архангела с их отдельными церквями, и Александровский завод при том селе (но и не туда тебе сейчас). И теперь, плотнее к берегу, покатит вдоль самой Невы, на обширных ледяных площадях, на которых в последние военные масляны сходятся на кулачные бои деревни правого и левого берега, или затевают бои петушиные или голубиные состязания, как если б те мужики и не знали никакой всесветной петровской столицы рядом».

Это — промышленный, окраинный «противовес» дворцовому великолепию центра. И в неустойчивом равновесии весовых чаш — судьба и столицы и всей России. Писатель-математик нашел образную, физическую модель для исторического бытия последних лет империи:

«Главный вес Петербурга — не то, что понимается и смотрится всеми как Петербург. Напротив, это столпление многоцветное днем и многолампное вечером, это жадное сгроможденье дворцов, театров, ресторанов, магазинов видится отсюда праздным, безрасчетным глумливым перегрузком дальнего конца честно рассчитанного рычага, оттого опасным, что — на самом дальнем конце рычага, угрожая опрокинуть».

Неизбежность катастрофы — в самом жизнеустройстве столицы, всего «петербург­ско­го периода русской истории», основанного не на сотрудничестве, а на подспудном противоборстве масс. Сражаются на кулачных боях деревни правого и левого берега, назревает сражение промышленной периферии и блестящего центра, думцы бьются с правительством. И перевесить — означает: сорваться вниз!

Погибнуть можно, либо разбившись при падении, либо падением затянув на шее петлю.

Отправимся по Лиговке в сторону Обводного. Скученные доходные дома, «лишен­ные всякой архитектуры», в отходящих от Лиговки вправо и влево коротких улицах. В двух шагах от станции метро «Лиговская», появившейся много после наездов к нам писателя, — ничем не примечательная Роменская улица. Упирается в Екатерино­слав­скую (ныне — Днепропетровская); на Т-образном перекрестке — церковка Святого мит­ро­по­лита Петра — памятник неорусской ветви модерна. Еще не окраина, но уже далеко и не центр. В одном из домов на Роменской Солженицын бывал у Елизаветы Денисовны Воронянской. Дальше — слово самому Александру Исаевичу.

«Queen Elizabeth стали мы звать ее в нашем узком кругу, а сокращенно — Q (Кью).

Жила наша Кью — близ Разъезжей, на Роменской улице, — но в каком доме? Уже лестница, мрачно-серая, облупленная, нечистая, темная, додержалась до нас из Петербурга Достоевского. Звонок был — не электрический, не белая кнопка, но в темной двери из прорубленного отверстия торчащая петлей-удавкой грубая толстая проволока, — вы дергали за нее, и в глубине раздавался угрожающий колокольчик. Отодвигался тяжелый зубчатый засов. Открывала ли сама Е.Д. (ожидая по времени) или кто-то из соседей, еще и из других дверей непременно высовывались какие-то удлиненные, скривленные малодоброжелательные лица. «Неандертальцы», «троглодиты», — звала Кью своих соседей, а было их четыре разных комнатушки из коридора изломанного, узкого, без окошка, в вечном запахе стоявших там керосинок, дурной кухни и канализации. Вся квартира была как неандертальская пещера».

«И все равно, измотавшись по прежнему Петрограду, я любил прийти в эту комнатку-щель, утопиться в продавленном старом кресле, слушать лучшую музыку, перекусить, попить чайку, посмотреть приготовленные материалы… Мрачность дома, лестницы, квартиры ничего мне не предвещала...»

Воронянская — добровольная помощница Александра Исаевича, печатала на машинке главы «Архипелага ГУЛАГ». Безумно рискуют оба — срывом в лапы КГБ, в несвободу, а то и в петлю… Вот именно отсюда, с рядовой петербургской улицы, из дома №4 (квартира 47) и прошел сигнал, обваливающий век коммунизма в России. Самоубийство Воронянской, повесившейся «в последних числах августа», «в том кривом, темном, дурного воздуха коридоре из Достоевского» после многодневного допроса в КГБ (нашли у нее машинопись «ГУЛАГа»), писатель воспринял как директиву — действовать.

5 сентября 1973 г. он выступил с заявлением, в котором сообщил о кончине Воро­нян­ской и конфискации органами машинописи «Архипелага». На Запад пошла команда писателя — ПЕЧАТАТЬ «ГУЛАГ» НЕМЕДЛЕННО.

Помню, что его радиообращение, переданное «от туда», заканчивалось словами «Бирнамский лес пойдет».

Но что означает эта угроза? В «Макбете» Шекспира третий призрак говорит запятнавшему свои руки кровью Макбету:

 

You will not be afraid of death or pane

Till Birnam forest come to Duncinane.

 

Что в переводе Бориса Пастернака выглядит так:

 

Будь смел, как лев. Никем и никаким

Врагом и бунтом ты непобедим

Пока не двинется наперерез

На Дунсинанский холм Бирнамский лес.

 

Макбет воспринимал это пророчество как гарантию своей безнаказанности. И осенью 1973-го крушение власти коммунистов казалось еще более невероятным, чем организованное выступление колонн деревьев.

В «Макбете», помнится, лес все же приходит в движение, и Макбет получает свое, по заслугам. И — через 18 лет рухнул строй, рухнул еще и потому, что мир, прочитав «ГУЛАГ», наконец-то ужаснулся преступлениям советской репрессивной системы, засви­де­тель­ствованным ее узником и размноженным жертвой.

Именно этой жертвой — гибелью Воронянской — Петербург начал превозмогать свое преступление 1917 г., когда он прельстился лозунгами социализма. Превозмогать про­рывом правды во внешний мир о революционном терроре, ведущем счет своих лет еще со времен императора-революционера.