Ричард Темпест. Американский Солженицын

 Ричард Темпест. Американский Солженицын

Ричард Темпест

Американский Солженицын

(Первое сентября. Литература. 2008. 16/30 ноября. № 22;
http://lit.1september.ru/view_article.php?ID=200802202)

 

В Соединённых Штатах, где не существует национальной школьной программы, содержание учебного материала определяется на местах, в соответствии с федеральными и штатными критериями. Выборные школьные комитеты надзора (school boards) имеют здесь решающий голос. Они чётко отражают культурный — иногда субкультурный — уровень местного населения и его религиозные и политические приоритеты. Активисты разных ориентаций нередко устраивают протесты против определённых элементов учеб­ной программы, пытаясь запретить вредные на их взгляд теории или книги, например дарвинизм или роман «Убить пересмешника». Это известное произведение Харпер Ли входит в список книг, изучаемых в старших классах американских школ, наряду с «Днев­ником Анны Франк», «Слепящей тьмой» Артура Кестлера, «1984» Джорджа Ору­эл­ла, «Человеком-невидимкой» Ральфа Эллисона и, конечно, «Одним днём Ивана Де­ни­совича». Книги в этом списке иногда подвергались запретам, даже «Один день». Так, в 1976 году администрация средней школы в городе Мильтон, штат Нью-Хемпшир, по­становила изъять рассказ Солженицына из школьной библиотеки ввиду присутствия в тексте «неприемлемого языка» (впоследствии это решение было пересмотрено).

Перечисленные мною книги изучаются в американских школах в первую очередь как тексты воспитательные — примеры литературного осмысления исторических тра­гедий новейшего времени, будь то явления левого или правого тоталитаризма (Франк, Кестлер, Оруэлл, Солженицын) или расовой дискриминации в США (Ли, Эллисон). От­части в силу того, что десятки тысяч американских школьников читали Солженицына, даже в массовых книжных магазинах типа Barnes and Noble или Borders вы почти всегда найдёте экземпляр «Одного дня» или сокращённое однотомное издание «Архипелага ГУЛАГ», вышедшее год назад.

Статус «Одного дня» и других произведений Солженицына в русском и американском антисталинском, антикоммунистическом дискурсе определился уже давно. В США писателя расценивают как гробовщика коммунизма, наряду с Андреем Сахаровым, Лехом Валенсой и Рональдом Рейганом. Согласно расхожему жур­на­лист­скому штампу эта четвёрка великих «повалила Берлинскую стену» и таким образом осуществила и даже исчерпала свою культурно-историческую миссию. Вдобавок и в России, и на Западе творчество Солженицына, называвшего себя учеником Достоевского и Толстого и неоднократно критиковавшего искусство модернизма, рассматривают преимущественно с позиции, которую английский учёный Кэтрин Белси в своей книге «Практика критики» назвала, не без доли скепсиса, «подходом к литературе с точки зрения здравого смысла». Такое традиционное прочтение, поясняет она, «предполагает, что значимые литературные тексты говорят правду — о периоде, их породившем, о мире в целом, о человеческой природе». Отсюда распространённое мнение, что Солженицын — литературный консерватор, сугубый реалист, эдакий Фадеев или Федин со знаком минус (или, если хотите, со знаком плюс).

Моё восприятие Солженицына иное. Как читателя, исследователя и преподавателя меня интересует художественная, экспериментальная сторона его произведений: то, как их оригинальная образность и стилистика, местами (особенно в «Красном Колесе» и поздних «двучастных рассказах») примыкающая к русскому и европейскому модернизму, осуществляет заданную нравственную и просветительскую функцию; и то, как они становятся для многих читателей мощным, даже опьяняющим источником эстетического наслаждения.

Иллинойский университет, в котором я веду курсы русской литературы, входит в двадцатку лучших вузов Америки и занимает 26-е место среди вузов мира в престижной Шанхайской таблице. В ряду прочих произведений канона мы читаем все главные произведения Солженицына, от «Одного дня» до «Красного Колеса» (последнее произведение в фрагментах). Мои слушатели глав­ным образом из Чикаго, причём практически в каждом из преподаваемых мною курсов всегда присутствует несколько ребят из русскоязычных семей. Это неудивительно, ибо Иллинойский университет насчитывает свыше 40 000 студентов из более чем 100 государств, в том числе почти всех стран бывшего Советского Союза. Следует сказать, что за исключением русскоязычного контингента моя аудитория не особенно осведомлена об истории и культуре России. Отмечу также, что, приступая к изучению русской литературы, мои студенты часто имеют весьма слабое представление о современных подходах к интерпретации художественных текстов.

Несколько лет тому назад профессор Алексей Климов, патриарх американского солженицыноведения, пригласил автора этих строк принять участие в подготовке учебного пособия для старшеклассников, изучающих «Один день Ивана Денисовича» (One Day in the Life of Ivan Denisovich. A Critical Companion, ed. Alexis Klimoff, Evanston: Northwestern University Press, 1997). Целью проекта было дать интерпретацию рассказа не только как текста воспитательного, но и как самодостаточного художественного ар­те­факта. Один из авторов сборника, Роберт Луис Джексон, выявил параллели между «Одним днём» и книгой Генри Торо «Уолден», в которой американский мыслитель-трансценденталист сформулировал идеал спартанской жизни на лоне природы. Другой мой cоавтор, Дариус Толщик, рассмотрел «Один день» как блестящую попытку по­сле­довательного, многопланового опровержения советского дискурса. Я же в своём эссе «Геометрия ада» стремился показать, что в этом рассказе, как и в других работах Солженицына, на разных уровнях текста присутствует стройная иерархия образов, свя­занная с традиционными христианскими представлениями об аде, адских муках, демонах и Сатане (вспомним аллюзии на «Ад» Данте и «Фауст» Гёте в «Круге первом»). Причём представлениями литературно опосредствованными — цитатными — и пространственно, топографически, архитектурно оформленными.

Дело в том, что у Солженицына действие чаще всего разворачивается в ограждённом, рукотворном пространстве, со своим малым человечеством, флорой, фауной, микроклиматом, жизненным ритмом и исторической хронологией. Примеры: Особлагерь Ивана Шухова, изба Матрёны Григорьевой, больничная палата в «Раковом корпусе», «шарашка», студенческое общежитие на Стромынке, элитная квартира Ма­ка­рыгиных у Калужской заставы и дача-бункер Сталина в «Круге первом». Персонажи Солженицына — математика по образованию — страдают, любят, работают, раз­мыш­ляют, спорят в художественно очерченных, материализованных квадратах, пря­мо­уголь­никах, кубах, параллелепипедах, цилиндрах и сферах. Причём каждое такое закрытое пространство всегда соотнесено с окружающим его пространством открытым: Особлагерь с казахской степью, «шарашка» с Москвой, онкологическая больница с Ташкентом, русские окопы и землянки в «Октябре Шестнадцатого» с территорией обречённой, разваливающейся Российской империи. Эти контрасты отражают ряд центральных для этого писателя бинарных оппозиций: ложь и истина, несвобода и свобода, болезнь и здоровье.

Итак, во время занятий я предлагаю студентам, многие из которых учатся на факультетах физики, биологии, инженерных наук и посему склонны искать в литературе элементы исчисляемые, рассчитать солженицынские тексты с геометрической точки зрения, а затем графически показать на доске или на бумаге геометрические фигуры, выявленные ими в тексте.

Теперь о героях писателя. Мы помним, что в результате своего духовного кризиса Толстой отказался от своих самых известных, любимых миллионами читателей произведений. Упоение радостью жизни, блаженством бытия в мире, где так много страданий и смерти, теперь представлялось ему непозволительным, даже безнравственным. Ведь по сути дела такие ярчайшие толстовские персонажи, как Пьер Безухов, Андрей Болконский, Николай Ростов, Анна Каренина были текстуальными симулякрами, суррогатами людей. Толстой был испуган собственным гением. Согласно вновь обретённому им гипернравственному пониманию литературы художник, со­зда­ющий воображаемые миры и воображаемых людей, занимается делом свя­то­тат­ственным, ибо делает себя подобием Бога — и всё ради того, чтобы потешить читателей, живущих в достатке и ищущих в романе или рассказе источник чувственной услады.

Для Солженицына, как и для позднего Толстого, настоящее искусство немыслимо без ориентации на нравственный и эстетический абсолют. Тем не менее в творчестве Солженицына авторское «я» присутствует в степени более прямой и мощной, чем даже в «Анне Карениной» Толстого или «Записках из Мёртвого дома» Достоевского. Худо­жественные работы Солженицына чаще всего представляют собой прямую те­ксту­а­ли­зацию — литературное изложение и осмысление — периодов или мгновений из реальной жизни автора; событий, ситуаций, личностей, пейзажей, предметов, им непосредственно познанных. Это мифопоэтическое измерение солженицынских творений сквозит даже в таких деталях, как одежда персонажей. В «Одном дне» Шухов, укладываясь на ночь в бараке, просовывает ноги в рукав телогрейки. Ту же лагерную телогрейку находим в рассказе «Матрёнин двор», где Игнатич — alter ego автора — лишь покрывает ею свои ноги. «Телогрейка эта была мне память, она грела меня в тяжёлые годы», — говорит он. Эта же изношенная чёрная куртка с нашитым на груди номером знакома нам по снимку, сделанному Солженицыным в день выхода из лагеря; в ней же, узнаём мы в книге «Бодался телёнок с дубом», он по утрам колол дрова у своего дома в ту зиму, когда шла подготовка к публикации «Одного дня». В каком-то смысле корпус художественных текстов, сочинённых писателем на протяжении шести десятилетий, представляет собой многожанровую, многосерийную литературную автобиографию.

В 1969 году в беседе с Корнеем Чуковским Солженицын высказал: «Мне очень легко писать о том, что я пережил, но сочинять я не могу…» Мне кажется, что в этом случае писатель был несправедлив к себе.

Солженицын мастерски владеет арсеналом приёмов художественного письма, разработанных его великими предшественниками ещё в девятнадцатом веке. Его герои по-толстовски, по-диккенсовски выпуклы. Читатель имеет возможность представить себе их зрительно, осязательно, на слух. Но самое главное — они наполнены сложным, ди­на­мичным, эмоциональным и психологическим содержанием. Иван Денисович Шухов в одноимённом рассказе показан извне и изнутри. На фронте он был ранен в челюсть, зубы его прорежены из-за перенесённой им в 1943 году цинги, кожа на лице и пальцах одубела от ветра и холода, волосы выпали. Тело его — развёрнутый свиток, на котором история написала свой жестокий текст. Причём идеологические или научные реалии Шухову чужды. Он своего рода кочевник. Подобно бедуину или индейцу он определяет время суток по положению солнца на небе. Протагонист рассказа — человек до­ин­ду­стриального, досовременного типа, не по своей вине оказавшийся объектом современной истории, брутальных, кровавых действий двух тоталитарных режимов — Гитлера и Ста­лина. Тем не менее Шухов остаётся автономной личностью, настаивающей (втайне, про себя и даже бессознательно) на своём праве выбора. Эта способность быть личностью выбирающей, личностью суверенной даже в самых страшных обстоятельствах характерна и для других героев писателя — Глеба Нержина, Иннокентия Володина, Олега Ко­сто­глотова, Георгия Воротынцева.

Солженицын, ещё в лагере сочинявший пьесы и там же задумавший «Один день», обладает чудесным чутьём к живой, устной речи. Создавая образ Шухова, он изобрёл для него особый идиолект, то есть индивидуализированную, неповторимую речевую систему, состоящую из народных оборотов, фрагментов советского новояза и блатного жаргона. А в «Круге первом» чудесным образом воспроизведён идиолект Иосифа Сталина, с его зловещим катехизисным стилем и характерным кавказским акцентом.

Как и «Один день», рассказ «Матрёнин двор» показывает раны и увечья, нанесённые политическим и научно-техническим «прогрессом» двадцатого века человеческим сообществам и персонажам, вышедшим, казалось бы, из века семнадцатого. Подобно «Одному дню», произведение начинается с определения пространственных и временных параметров сюжета: 184-й километр от Москвы по казанской железной дороге, лето 1956 года. Изба Матрёны — это маленькая деревянная планета со своей флорой (фикусами в горшках и кадках), фауной (козой, кошкой, мышами и тараканами), микроклиматом (зимой свет в дом входит с севера, ночью с прохудившейся стороны из него утекает тепло). Стены дома покрыты пятью слоями рифлёных зеленоватых обоев, образующих как бы его внутреннюю кожу. Читатель осведомлённый вычисляет: обои на­кладывались каждые десять лет, в унисон с войнами, революциями, катастрофами, постигшими Россию в двадцатом веке. В читательском сознании возникает параллель с культурными пластами, изучаемыми археологами на раскопках. По шороху мышей, бегающих между пластами бумаги и стеной, Игнатич следит за их незримыми пере­мещениями. Эти невидимые, но слышимые существа — маленькие лары дома. После ги­бе­ли Матрёны ими «овладело какое-то безумие, они ходили по стенам ходенём, и почти зри­мыми волнами перекатывались зелёные обои над мышиными спинами».

Потемневшая от времени, но всё ещё крепко стоящая крестьянская изба — своего рода Ноев ковчег, плывущий по волнам истории: реализованная метафора. Но в конце рассказа ковчег разбит, и его хозяйка погибает вместе с ним. Погибает праведница. Ведь Матрёна — бессознательная носительница начала Добра, невоцерковленная верующая жен­щина. Христианка без Христа. Образы Матрёны и Шухова наводят на мысль, что в историческом споре о степени религиозности русского народа, затеянном Гоголем и Белинским в 1847 году, автор скорее на стороне последнего! Любопытно, что столь мно­гие герои Солженицына, писателя безусловно христианского, — это или атеисты, как Костоглотов, или агностики, как Нержин и Володин, или даже странные мистики, как Варсонофьев в «Красном Колесе».

Солженицын проявляет особый писательский интерес к мужскому мировосприятию и поведению, к характеру отношений между мужчинами, оказавшимся в некоем тесном ограждённом пространстве. Подобно Маяковскому, Высоцкому, Хе­мин­гуэю личность автора, как и содержание его творений, характеризует примат мужского начала. Возьмём моего любимого героя — Олега Костоглотова в повести «Раковый корпус». Костоглотов — быть может, самый мятежный герой русской ли­те­ра­туры. Своим инстинктом восставать он превосходит Базарова или Раскольникова! Он не желает находиться в подчинении, будь то у советской власти, блатных в тюрьме или даже лечащих его врачей. И даже у Бога. Костоглотов — стихийный ницшеанец. Конечно, он никогда не читал немецкого философа, но, наверное, согласился бы с его словами в «Сумерках идолов»: «Свобода означает, что мужские, боевые и победные инстинкты господствуют над другими инстинктами, например над инстинктами “счастья”». Очень удались Солженицыну образы женщин, к которым Костоглотов чувствует влечение (медсестра Зоя) или любовь (Вера Гангарт). Эти персонажи показаны главным образом через «мужской» фильтр — восприятие протагониста, молодого мужчины, из­го­ло­давшегося по женскому общению, женской ласке, женскому телу, но неспособного пожертвовать своим статусом сознательно строящего себя человека ради пресловутого идеала «счастья».

После кончины Солженицына премьер-министр Путин заявил, что произведения писателя следует более широко ввести в школьную программу. Вслед за этим Министерство образования рекомендовало изучение биографии и творчества автора «Одного дня» на уроках истории. Сомневаюсь, однако, что «Раковый корпус» с его по-ницшеански непримиримым героем, исповедующим непокорность не только тер­ро­ри­стическому государству, но даже медицине, даже любви, подходит для утилитарно-образовательных целей. Что же касается «Круга первого», то в смысле воспитательном роман не менее проблематичен. Умный, тонкий, нравственно чистый Иннокентий Володин звонит в американское посольство, чтобы сообщить атомный секрет, тогда как Сталин представлен в виде престарелого, маниакального менеджера-тирана. На мой взгляд, лучше всего соответствует новым приоритетам министерства «Ав­густ Че­тыр­надцатого». В лице Петра Столыпина, главного героя 63–73‑й глав про­из­ведения, вместе составляющих по сути дела «роман в романе», писатель вывел свой идеал политика. Столыпин — умный, дальновидный государственник, сумевший понять зло­ве­щую суть революционного, тоталитарного менталитета и ту опасность, которую он представляет для страны. В борьбе с внутренней угрозой он проявляет твёрдость, даже жестокость, но в то же время ищет пути спасения России от сил хаоса посредством сочетания сильной государственной власти с представительной формой правления.